Sunday, May 25, 2008

Дело Рабиновича (фрагмент из еврейско-монгольско-китайского детектива)


Берл Кедем



"Томашинский распахнул полушубок, стянул с головы шапку и присел на край стула напротив рабби Дайны. Заглянувшую вслед за ним Ривку Рабинович рабби жестом попросил остаться за дверью. Тощий писарь – сойфер Нафтали из беженцев обмакнул перо в чернильницу и приготовился записывать. Рабби Дайна прочистил горло и проговорил:
- Итак, уважаемый, ваше имя - Менахем-Мендель бен реб Шолем Томашинский?
- Да, точно так. Менахем-Мендель сын Шолема Томашинского из Монастырщины, что в Галиции. В прошлом – подданный Австро-Венгрии, а теперь уж и не знаю к какой стране себя приписать.
- Вы утверждаете, что можете засвидетельствовать смерть э… Аврома бен Нотэ Рабиновича?
- Дело в том, - ответил Томашинский, - что вот уже без малого десяток лет мы вместе стараемся, что называется, на общей ниве. Не сказать, что за это время мы стали близкими друзьями. Человек он жесткий и замкнутый, одно слово – "кацав", его и жена так иногда звала. Но вместе мы провели не одну удачную сделку, случались и неприятные моменты, особенно в последнее время. Мы часто направляемся в дальнюю дорогу вдвоем – мало ли что, но на этот раз так вышло, что мне нужно было срочно по делам выехать в… ну не важно, в общем, Рабинович поехал в Монголию один. А через неделю вернулись сопровождавшие его буряты и рассказали, как его вместе с телегой похитили бандиты. Со слов бандитов стало ясно, что они из отряда некоего атамана Камышина. Бурятов прогнали, и они решили переждать какое-то время в уртоне Мандагал. В тот же день, вернее, ночь бандиты вернулись в повозке Рабиновича, но самого хозяина в ней уже не было. Вся телега была в крови, но сложно сказать, кому принадлежала кровь, потому что бандиты тоже были ранены. Кстати, на днях один русский железнодорожный инспектор из Хайлара рассказал мне со слов некоего монгольского милиционера, что якобы два монгола из Мандагала видели, как русские бандиты убили Рабиновича. Эти монголы вроде хорошо его знали, они его называли «харá орóс» – черный русский. - Томашинский на миг задумался. – Не знаю, откуда у него такие подробности. А я после разговора с бурятами отрядил их назад на место похищения. И вот что выяснилось: два монгола из Мандагала нашли на том месте человеческий череп с золотым зубом в верхней челюсти. Зуб они, естественно, вырвали и преподнесли в дар местному шаману, который у них вроде святого. Может, это даже те двое, что видели, как убивали Рабиновича. А череп – понятно, без зуба - буряты привезли сюда. Так вот, у Рабиновича был золотой зуб как раз в том же месте, и многие могут это с легкостью подтвердить. Может, принести череп?
Томашинский с готовностью приподнялся со стула. Рабби Дайна поморщился и покачал головой.
- Нет, сделайте одолжение. Нужно его как можно быстрее захоронить. А что, ваши буряты уверены, что череп был найден именно в том месте, где произошло похищение?
- Да они ориентируются там как у себя дома! Каждый камень знают, каждую тропку. И монголы то же самое. Если они говорят – значит, так и есть.
- А у шамана они видели золотой зуб?
- Он его повесил себе на шею на шнурке и так и ходит. Теперь это один из его амулетов.
- А где, вы говорите, был у Рабиновича золотой зуб?
- В верхней челюсти справа, он еще в Киеве вставлял, давно, до приезда сюда. Так он рассказывал.
- Ну хорошо, зовите второго свидетеля. Нет, подождите!
Рабби посмотрел на Томашинского и неуверенно спросил:
- Сколько дней, по вашему, прошло, между предполагаемым убийством Рабиновича и обнаружением его э… черепа?
- Ну, максимум дня три…
- Как же тело так быстро превратилось в скелет и… где другие части?
- Да оно уже на следующий день стало скелетом. Это волки, они в несколько часов обгладывают труп. А кости они должно быть растащили по округе. Там, собственно, многие, так сказать, хоронят таким образом своих близких. Просто выносят мертвого в степь. Хотят, чтобы душа побыстрее освободилась от плоти и подготовилась к перерождению.
Рабби устало прикрыл глаза и замолчал. Томашинский поднялся и направился к выходу. Мимо него боком протиснулся в дверь худой еврей в роговых очках и картузе с опущенными бортами. Он быстро подошел к столу и хотел что-то сказать, но рабби показал ему рукой на стул. Еврей присел, держа спину неестественно прямой.
- Ваше имя Екусиэль-Ицхок бен реб Мойше Фурсман?
- Да, Екусиэль-Ицхок…
Сойфер застыл с пером в воздухе, вопросительно глядя на Фурсмана, и тот поспешно добавил:
- Екусиэль, да, Ицхок. Сын Мойше и Двойры Фурсман из Одессы. В Маньчжурии я недавно, примерно года два. А до этого проживал в Иркутске, часто наведывался в Ургу. Ну и тут бывал, конечно.
- Что вы знаете о смерти Аврома бен Нотэ Рабиновича?
- Рабиновича? Я его видел в последний раз до исчезновения у Давиндала, монгольского скотовладельца по ту сторону границы. Мы договорились, что я доставлю его овчину сюда, в Маньчжурию, а он мне за это тоже окажет кое-какие услуги. Потом он уехал – сказал, домой. А позже, дня через три, приезжали на автомобиле из аймака, все расспрашивали. Там был один монгольский милиционер из Урги, из красных. Он мне рассказал про найденный череп, который буряты потом увезли, и еще показал рукав от нательной рубахи и кусок материи от неё же, вроде бы найденные вместе с черепом. А я этот рукав сразу узнал – Рабиновича это рукав, у него все рубахи такие, из серафинки, в полоску и с пуговками. Он и был в ней, в этой рубахе, когда я его видел в последний раз. Вот, наверно, и все.
- Каким образом вы видели на Рабиновиче нательную рубаху, когда её носят под всеми одеждами?
- Так в юрте же жарко было. Он и ворот расстегнул. Да у него все рубахи такие – из серафинки, в полосочку и с такими пуговками.
- А откуда вам известно, что все рубахи Рабиновича такого именно сорта?
- Он их всегда дюжинами покупал. Вот и эти купил год назад, я его встретил в Харбине, в галантерее у Фельдберга.
- Ну ладно. А милиционер вам не сказал, где точно нашли рукав?
- Там же, где и череп. Они специально взяли с собой тех монголов из Мандагала, которые нашли череп.
- Хорошо, вы можете идти. И позовите мне кого-нибудь из Рубинчиков.
Фурсман поднялся и задумчиво направился к выходу. Внезапно остановившись, он повернулся к рабби Дайна:
- Кстати, тут поговаривают, что Рабиновича убили из мести. Он все судился с каким-то унгерновским есаулом из-за отобранных у него овец. Но точно мне про это дело не известно.
Открыв дверь, он позвал Рубинчиков, и оба брата тут же возникли на пороге.
- Пусть кто-то один войдет, этого будет достаточно.
- Да как же… - возмутился один из братьев. – Мы же ведь вдвоем были, нас чуть не убили! Обоих!
Рабби махнул рукой сойферу: записывай, мол, и попросил братьев представиться.
- Я вот Дувид, а это Рувим. А отец наш, да продлятся его дни, - Эфраим Рубинчик из Шепетовки.
- Что вам известно о местонахождении Аврома Рабиновича?
- Благословен судия праведный… Нас в низовьях Керулена, на одном из уртонов недалеко от Мандагала схватили не то колчаковцы, не то унгерновцы - их не разберешь. Хлестали нагайками, обещали убить, как они это делают со всеми нашими. Так один из них и сказал: «Мы тут одного намедни кончили – вашего семени». В конце концов у нас забрали все деньги и даже верхнюю одежду, связали и бросили в какой-то сарай. А к вечеру пришел хозяин уртона, открыл дверь и сказал, что «оросы» ушли на восток.
- Вы полагаете, что тот якобы убитый бандитами еврей – это Рабинович?
Братья смущенно переглянулись. Ну, в общем, а кому еще быть, как не ему? Всех торгующих с монголами мы знаем наперечет. И никто не пропал в то время, только вот Рабинович."


"Рабби Дайна задумчиво глядел на обложку принесенного кем-то харбинского журнала «Сибирь-Палестина». Дело Рабиновича было не таким уж и легким, как это могло показаться. Признать человека мертвым – дело исключительной важности. Допустим, он пойдет на это и объявит Ривку Рабинович вдовой. Она, конечно же, скоро снова выйдет замуж, у неё родятся дети. И тут вдруг окажется, что Авром Рабинович жив. Что будет с детьми? Они навеки останутся незаконнорожденными – мамзерами, и будут отторгнуты от общины Израиля.
В сущности, серьезных свидетельств было два – братья Рубинчик однозначно не годились даже в качестве косвенных свидетелей. Ведь кроме того, что бандиты не сказали им, кто убит, их явно пытались запугать, чтоб побыстрее отдали деньги. С одной стороны, заявление братьев о том, что они знают всех торговцев с Монголией, и никто не пропадал в эти месяцы кроме Рабиновича, основывается на одном старинном правиле. Сказано, что если пропал еврей в пути, по которому шел из одного места в другое, а после того на этом пути был найден неопознанный труп, то Тора учит, что это тот самый пропавший - при условии, что пропавший нигде не объявился. Действительно, местонахождение Рабиновича неизвестно, однако труп, по существу, не найден. Рубинчики трупа не видели, не видели они и черепа. Череп видели язычники - буряты и монголы, они рассказали о нем Томашинскому, и только в связи со свидетельством последнего свидетельство Рубинчиков приобретает некий смысл. Но поскольку свидетельство Томашинского можно лишь отнести к косвенному свидетельству - «снифу», то свидетельство Рубинчиков, как свидетельство третьей степени, само по себе бессмысленно.
Итак, остаются Томашинский и Фурсман. Томашинский, понятно, сам черепа не находил, но видел некий привезенный бурятами череп, в котором не хватало зуба точно в том месте, где у Рабиновича был золотой зуб. Нужно еще будет опросить людей по поводу этого зуба, однако если предположить, что в наличие у нас непреложный факт, то это еще один «сниф». Правда, золотой зуб в качестве явной приметы не годится. Явная примета, «симан мув’ак» - это то, что есть у одного на тысячу, а тут – сколько сегодня людей в этих краях ходят с золотыми зубами в верхней челюсти! Другое дело – рукав от рубахи Рабиновича, который собственными глазами видел Фурсман. Он же – последний, кому довелось видеться с самим Рабиновичем, за день до предполагаемого убийства. Рукав нашли рядом с черепом, поэтому при учете черепа и отсутствия в нем золотого зуба как «сниф» можно считать рукав за «симан мув’ак» и на этом основании признать Рабиновича мертвым, а его жену – вдовой.
Рабби Дайна удовлетворенно откинулся в кресле. Кажется, выход найден. Правда, стоит подождать еще немного – вдруг все же Рабинович каким-то образом уцелел. Можно только представить, как будет выглядеть рабби в таком случае! Стоп. Значит, все же какой-то шанс на то, что он жив, существует? Дайна потер лоб. Что у нас есть? Бандиты, пропавший еврей, место исчезновения, найденный там череп, отсутствующий золотой зуб, рукав его рубахи, свидетельство язычников… Да, еще рассказ монгольского милиционера русскому инспектору. Фактов много и все указывают на то, что Рабиновича нет среди живых. А вдруг череп не его? А может, он был ранен, и его нательная рубаха пошла на перевязку? Но где же он тогда сейчас? Ведь сказано: если еврей пропал в пути, по которому шел…"
Рабби Дайна решил, что лучше не рисковать и спросить совета у рабби Кисина, и принялся за составление письма в Харбин. Ответ пришел уже через неделю – почтовые услуги на КВЖД действовали отменно, несмотря на смутные времена, да и рабби Кисин прекрасно понимал неотложность решения проблем такого рода по горячим следам.
В принятых цветистых выражениях рабби Кисин выражал свое почтение молодому коллеге, да горит его свеча, и жаловался Дайне на головные боли, которые, по его словам, в последние дни отпустили, но все еще не дают ему возможности как следует сосредоточиться на таком требующем изучения и много внимания деле, как освобождение агуны. «Если бы были в наших пределах великие в Торе раввины, - писал Кисин, - я бы уклонился от выражения своего мнения в этом чрезвычайно серьезном деле. Однако в связи с отдаленностью данного места от центров Торы в России и Польше и с тем, что не к кому обратиться в этом районе с подобными вопросами, я нашел должным выразить свое мнение по этому вопросу после некоторого просмотра Гемары и законодателей – и поможет мне Б-г, да не оступлюсь в вопросе Галахи». При этих словах рабби Дайне стало жарко. Если по мнению Кисина тут требуется настоящий мудрец, то каким же смешным может показаться предложенное им, Дайной, решение?
«Итак, - писал Кисин, - некто реб Авром бен реб Нотэ Рабинович из жителей Маньчжурии отправился в Монголию по торговым делам и вот уже три месяца, как потерялись его следы и прошел слух, что он был убит в Монголии бандитами, и о том принял досточтимый рабби Дайна свидетельство.
Реб Менахем-Мендель Томашинский засвидетельствовал, что буряты рассказали ему, будто видели, как грабители взяли с собой Аврома Рабиновича, и потом видели тех грабителей по возвращении назад, а хорошо им известного Аврома Рабиновича с ними в телеге не было. А между тем прибыли на то место братья Рубинчик, и бандиты вознамерились их убить и сказали им, что одного еврея уже нет в живых. После этого они ограбили их имущество. Видимо, бандиты имели в виду Рабиновича, поскольку другого еврея не было в тех местах. В соответствии с этим реб Томашинский послал бурятов на поиски пропавшего. Вернувшись, буряты рассказали, что недалеко от места под названием Мандагал они видели череп, а в черепе был вставной золотой зуб в верхнем ряду. Этот зуб вырвал из челюсти один монгол и передал его некому человеку, который у них за святого. После этого они привезли тот череп сюда, уже без золотого зуба. У Рабиновича же действительно был золотой зуб в верхней челюсти. Еще засвидетельствовал вышеназванный свидетель, что слышал от русского начальника, который слышал от монгольского милиционера, будто бы убили вышеназванного Рабиновича и что два монгола видели убийство.
Второй свидетель, реб Екусиэль-Ицхок Фурсман засвидетельствовал также, что после того, как буряты рассказали, что видели череп одного убитого, туда был послан автомобиль с шофером отыскать и привезти его для захоронения. Шофер, нашедший череп вблизи Мандагала, рассказал, что рядом с черепом находился рукав от рубахи и кусок ткани от той же рубахи. Все это доставлено в Маньчжурию вместе с черепом, и реб Фурсман признал, что это та самая рубаха, что была на Рабиновиче, когда тот отправился из Монголии обратно домой – из серафинки, как и остальные его рубахи, с полосками как на остальных рубахах и с пуговицами как на остальных рубахах. Он также слышал, что Рабиновича убили в Монголии из мести за то, что он судился с кем-то из-за стада овец, которых у него украли в прошлом году. Вот содержание свидетельств, которые снял досточтимый.»
Читая дальше, рабби Дайна медленно заливался краской. «И вот досточтимый обосновал свое решение остатками рукава от рубахи. По моему мнению, нет никакой возможности освободить агуну на этом основании - согласно заключению «Шульхан Орэх» о вероятности того, что рубаху могли одолжить, хотя свидетель и заявил, что Рабинович был одет в ту рубаху до отъезда из Монголии домой (даже если мы допустим, что вскоре после этого он не одолжил рубахи другому). Нигде в Гемаре и у законодателей мы не найдем по поводу вероятности одолжения, что речь идет об определенном времени: скажем, если прошло много времени, то тогда есть такая вероятность, а если мало, то нет. Но предположим, что нет никакой разницы, много или мало времени прошло, и что и при малом промежутке времени есть вероятность одолжения. В трактате «Нода бе-Иегуда»[1], раздел «сов» (400) параграф «самех» (60), правда, есть различие, идет ли речь до субботы или по прошествии субботы, поскольку не принято менять нательную рубаху во время субботы, - однако в наше время и в здешних местах такого различия, конечно же, нет, поскольку весьма распространено менять рубаху в субботу.
Поэтому как ни смотреть, вероятность одолжения отпадает только если свидетель лично опознал рукав или на этом рукаве была какая-то особая, явная примета - «симан мув’ак». Данное же свидетельство не разъясняет, лично ли свидетель опознал рукав (в любом случае, сложно себе представить, что свидетель видел раньше собственными глазами рубаху, которую носят под всеми одеждами и которую нельзя увидеть иначе как во время сна, да и тогда глаз не успеет её хорошо разглядеть). По всему видно, что свидетель основывается на той примете, что рубаха из серафинки, как и остальные рубахи, и с такими же полосками, а это весьма плохая примета, тем более, что рукав был найден не на нем, а рядом с черепом.
В трактате "Бейс Шмуэль"[2], раздел "коф" (100) глава "тес" (9), говорится, что и предметы, по поводу которых нет вероятности одолжения, как кошелек или кольцо, являются явной приметой только когда они найдены непосредственно на убитом, а не рядом с ним, что отмечено и в трактате «Гитин». И Раши объяснял, что если нашли «гет» в чьих-то вещах, то «гет» этот действителен, если вещи были внутри дома того человека, но даже и в этом случае никак не рядом с вещами. Если же нашли драгоценные камни рядом с кошельком, то они принадлежат хозяину кошелька, согласно Раши, только если мера приближенности - в пределах четырех локтей, а «Тосефта» вообще определяет максимум в один локоть и не более того. Свидетель же не прояснил, как близко находился рукав. Учитывая все вышесказанное, нет никакой возможности освободить агуну, а наоборот – запрещено по всей строгости. К тому же, рубаха – это не кошелек и не кольцо, по поводу которых нет вероятности одолжения, так что даже если и опознал бы свидетель рукав лично или была бы на нем явная примета, то и тогда нельзя опереться на такое свидетельство и даже использовать его как косвенное основание по причине вышесказанного».



примечания:

---------------
[1] "Нода бе-Иегуда" (1776) – респонсы пражского раввина р. Ихезкеля бар Иегуды Ландау (1713-1793)
[2] "Бейс Шмуэль" – комментарии на "Шульхан Орэх" польского раввина р. Шмуэля бар Ури Шрага Файвиш (1694-?)

Labels: , , ,

Thursday, January 03, 2008

ТАШЛИХ


«Всем жидам города Киева…»

<=Ташлих, художник
Александр Герымский
(фрагмент, 1884)

У мясника Шмилика большая семья. Жена, старик отец, три своих дочери и три дочери жены, из них четверо на выданье. А ещё внуки, а ещё родственники со стороны дочкиных мужей и брат Срулик с мишпухой. Со Сруликом они вообще живут в одном доме, вместе уже много лет рубят мясо на Бессарабском рынке и все делят между собой по-честному. По одиночке бы и не выжили, наверное. Страшно вспомнить, как тогда, осенью 17-го, спешно продавали родительский дом, клейт, склады – все, что нажито было поколениями Лещинеров в Черной Тифле. Выручили мешок керенок и двинулись на подводах в Киев. На дороге бардак, бесконечные заграды и проверки. Но с Божьей помощью добрались до Подола. Заехали всем обозом к Хаиму-олейнику, чтоб осмотреться и не спеша выбрать подходящее жилье. Не успели оглядеться – а тут опять революция, война. Какой уж там свой дом! Сняли втридорога по углу, а керенками только стены осталось обклеить. Вот тогда они со Сруликом и ухватились один за другого. Так и пережили немцев, директорию и Петлюру. Со временем и к Советам приспособились, встали на ноги, устроились в мясницкий кооператив. Шмилик смотрелся очень солидно в сером халате, широком кожаном фартуке и кепке: усмехаясь в черную с проседью бороду, он одним метким ударом запросто разрубал самые толстые кости. Слава Богу, в доме всегда было мясо, и дети с внуками не были обижены.
По праздникам и субботам Шмилик не работал. В эти дни в их доме собирались евреи. Чистые и торжественные, в ермолках и довоенных капелюшах, они степенно входили в небольшой коридор, касаясь правой рукой мезузы на косяке, и здоровались с домашними. У Шмилика железное правило – в эти дни ни слова о фининспекторе, домоуправлении, милиции и других будничных «цурес», которые не кончаются никогда. Те, кто разбираются в «черных точечках», усаживались на длинную лавку у деревянного стола в зале и открывали страницу Геморы. Остальные терпеливо ждали, пока подойдет время и Шмилик облачится в пожелтевший от времени талес с пышными кистями. Вот он выходит из спальни, разворачивает широкое полотнище с черными продольными полосами, шепчет благословения и закутывается в него с головой. В углу из-за шкафа на него смотрят две пары любопытных глаз. Это Златка с Кларкой, смешливые непоседы. Улизнули из кухни и подглядывают. Шмилик их уже давно приметил, но виду не подает. Он скидывает талес с головы за спину и подходит к окну, за которым уже темнеет. В зал входит Ханна, жена Шмилика, ставит на буфет массивный серебряный подсвечник, поправляет на голове платок и зажигает свечи. Затем она прикрывает ладонью глаза и бормочет благословение. Шмилик еще какое-то время стоит у окна, потом неторопливо подходит к небольшой конторке, раскрывает лежащий на ней обтрепавшийся "кольбойник" и оборачивается назад. Набившиеся в квартиру евреи уже готовы. Часть из них разместились на лавке, часть на стульях, кто-то стоит вдоль стен и у дверей.
Так и было из году в год, но на этот раз в доме Шмилика собралось совсем мало народу. Вчера на вечернюю молитву в честь Рош-а-Шана еле-еле набрался миньян, в основном старики. Те, кто помоложе, почти все в армии или едут сейчас в длиннющих эшелонах куда-то на восток, в эвакуацию. Там, среди них, и Люба со своими, со Златкой и Лейбкой, и Евка с маленьким Петей, и Срулик, и многие другие. А вот красавица Шурка не пожелала ехать, решила остаться с родителями в опустевшей киевской квартире. Даст Бог, сказала, хуже не будет. Шмилик тоже колебался, ехать-не ехать, и пока он взвешивал все за и против, вдруг выяснилось, что мосты через Днепр уже взорваны.
Евреи стоят у входа в подъезд. Они не сняли талесов после утренней молитвы и поэтому выглядят очень торжественно. Вчера открылась книга на небесах, и Всевышний приготовился сделать запись на новый год. Каким-то он будет? Вряд ли евреев ждет сладкая жизнь. Ведь они, как всегда, как и тысячу лет назад, злословили, предавали, наговаривали, обманывали, клеветали. Конечно, это не единственное, чем они занимались в ушедшем году. Было много и хорошего. Было милосердие и помощь бедным, любовь и верность, честность и страх божий... Но хорошее быстро забывается, а плохое остается. Единственная надежда, что там, на небесах, ведется честная бухгалтерия, и все будет подсчитано по справедливости. Впереди – Грозные дни и есть еще надежда, что окончательная запись будет не так строга. Праведнику и грешнику - по делам их.
Шмилик спускается вниз, строгий в своем белом облачении. Евреи замолкают и так, в молчании, медленно движутся за ним. Они проходят по обезлюдевшим улицам, усыпанным разноцветными сентябрьскими листьями. Непривычная тишина, без визга трамваев на поворотах и гомона толпы, пугает сильнее, чем грохот взрывов два дня назад. Красная Армия отступила, почти не воспользовавшись длинными траншеями, вырытыми горожанами на подступах к городу. Теперь все попрятались по домам, и только из-за сдвинутых занавесок нет-нет да покажутся любопытные глаза. На углу евреи натыкаются на немецкий патруль. Солдаты презрительно смотрят на них и на их одежды, но ничего не говорят. Опустив глаза, евреи торопливо семенят мимо них, и только Шмилик, по рассеянности, не обращает на немцев никакого внимания. Он пристально глядит вдаль, как будто видит там что-то очень важное.
В городском парке культуры и отдыха ни души. Никому не нужные стоят карусели. Полуоборванное объявление приглашает на эстрадный концерт с участием музыкантов из оркестра Государственного радио. Кучка евреев подходит к краю высокого обрыва, огороженного каменным парапетом. Далеко внизу несет свои воды величавый Днепр. Шмилик достает старый махзор и тихо начинает читать. Собравшиеся раскачиваются в такт его словам в согласии и одобрении. «И брось в пучины моря грехи их», говорит Шмилик, и евреи выворачивают карманы и трясут кистями талесов. "И все грехи народа Твоего, дома Израилева, брось..." У кого-то падает из заднего кармана брюк неоплаченная квитанция из жилотдела и медленно кружится в воздухе. А больше ничего нет, как евреи не стараются. Что еще им вытряхнуть с этого высокого обрыва вниз, в пучины вод? Разве что самих себя? "Даруй правду Яакову и милосердие Аврааму, как поклялся Ты нашим праотцам в давние времена..." Одинокая квитанция исчезает в волнах реки, не нарушив её спокойствия. Река блестит, как зеркало, и будь она ближе, каждый увидел бы в ней свое лицо. Шмилик вглядывается в волны. Много-много воды в Днепре и кажется, что доходит она до самой души.

Labels: , , ,

Friday, June 15, 2007

ЗОЛОТЫЕ ТУФЕЛЬКИ

ШАЛОМ АШ

Перевод с идиша: Берл Кедем (Израиль)


Летний вечер разогрел белые медоносные цветы и в саду стоял запах меда. В воздухе загорались и гасли, как неприкаянные души, светящиеся червячки. Далеко в степи бродили, зажигались и потухали огоньки. Пылали красные светлячки. Звезды терлись одна о другую. Освещенное необычным светом, все вокруг было будто бы наполнено невиданными телами, приплывшими из другого мира.
Двойра стояла снаружи, в саду, у пылающего костра, разожженного Еремом. Из халупы доносилось бряцание лиры, на которой старик-бродяга играл и пел балладу для собравшихся мужиков. Пьяные выкрики, плач и смех доносились из халупы. В халупе было набросано награбленное еврейское добро, захваченное гоями в Тульчине. Они делили еврейское добро и пили еврейское вино. А старик играл для них на лире.
Двойра стояла у пылающего костра, колокольчики на её ногах звенели при каждом её движении. Её глаза были обращены в небо, к звездам. Её фигура напоминала молодое дерево. Она говорила, будто бы кого-то видела:
- Скоро я приду к тебе, муж мой, единственный мой. Я вижу тебя в сиянии, ты протягиваешь ко мне руки. Возьми меня к себе, муж мой, единственный мой. Я скучаю по тебе.
Она видела синее светящееся море. Лодочки-звезды плавают повсюду. Все они плывут к одному берегу. Там так светло. Невозможно долго смотреть на это сияние. Как светло там! Там – единственное, вечное. Бог там. И все плывут к светящемуся берегу. На каждой лодочке находится еврейская семья. Она всех их знает, тех, что плывут на лодочках. Она ищет среди лодочек. И вот она находит его. Он ждет её со своей лодочкой. А все уже отплыли. Только он совсем один ждет. Вот она зовет его:
- Шлойме, Шлойме, подожди меня! Я иду, я иду, я иду! – она протянула свои руки к лодочке, в небо.
- Кого ты видишь? С кем ты разговариваешь? Что с тобой, красавица-еврейка?
- Не трогай меня, я - огонь, ты загоришься от меня. Ты видишь, я пылаю. Я – свет, ты обожжешься.
Её глаза пылали, её лицо было освещено мерцающим светом звезд. Её высокая молодая фигура и легкие цветные шали горели в пламени костра. Она будто пылала.
Ерем смотрел на Двойру. Он её не узнавал. Ему казалось, что он её где-то видел, когда был маленьким мальчиком. Но он не помнит, где он её видел. Только вдруг будто свет зажегся перед его глазами:
- Я знаю тебя, я знаю, кто ты. Я знаю, о, я – грешная душа, о, о! – он бухнулся перед Двойрой на колени и начал просить, как просят перед иконой:
- О, боже, смилуйся! – он спрятал свое лицо в ладонях и начал плакать.
- Я знаю. Сейчас знаю я. Я тебя узнал, ты святая, ты божественная. Я тебя в церкве видел. На иконе я тебя видел. Я знаю сейчас, о, я грешник. Смилостивься, смилостивься! – твердил гой.
- Не бойся, Ерем, ты хороший. У тебя доброе сердце, не бойся.
- О, я грешник, смилуйся! – «шейгец» поднялся, побежал от неё и с громким криком ворвался в халупу к мужикам:
- Мужики, бог в саду, горе нам! – мужики отодвинули кружки. Лира замолкла. Они побледнели, и один спросил:
- Что ты говоришь?
Но Ерем плакал, пугался как маленький ребенок и показывал рукой на сад:
- Там, снаружи.
Гои заразились его страхом. С ужасом подкрались они к двери халупы и выглянули:
- Где?
- Там, у костра. Вы не видите? Глядите, глядите.
- Там стоит твоя еврейка, а не бог.
- Я её узнал. С иконы она сошла. Это – бог!
- Она ослепила тебя, колдовство на тебя наложила. Не видишь, твоя еврейка это, не бог, не греши.
- Мужики, я узнал её. Посмотрел вот так на её лицо и узнал её. Она святая, с иконы сошла.
- Пусть докажет, что она бог.
- Чудо!
- Чудо пусть покажет, тогда мы поверим, что она бог, а нет, то тогда твоя еврейка – проклятая колдунья. Сжечь её нужно.
- Мужика околдовала. Сжечь её нужно.
- Мужики, молчите, не грешите! – призывал Ерем, и, подходя к Двойре, издали упал перед ней на колени и начал кланяться, как перед иконой.
- Скажи им, покажи им, что я не ошибаюсь, пусть поверят в бога. О, докажи им, святая, докажи им, что ты бог.
Долго Двойра молчала. Затем она обратила своё освещенное лицо к Ерему и сказала:
- Позови няню, Ерем.
Только няня уже давно была рядом с ней. Она лежала у её ног, уткнувшись лицом в её одежды, и плакала.
- Иди, няня, принеси мне золотые туфельки, - сказала она няне на идиш.
- О, дитя моё, голубка моя, не хочу. Что ты собираешься делать?
- Я приказываю тебе, няня, принеси мне золотые туфельки.
Няня пошла и вытащила из сундука золотые туфельки.
- Не плачь, радуйся. Надень на меня эти туфельки. Так, как ты одевала меня, когда я была маленькой. Помнишь? Ты меня послала к нему, когда он был мальчиком, с грушей и с яблоком, - сказала она няне в тишине.
- О, понимаю, понимаю. Что ты собираешься делать?
- Я иду к нему. Он же ждет меня в своей лодочке, чтобы уплыть со мной в небо. – Она обняла няню и поцеловала.
Няня отодвинулась от неё. А Двойра, в золотых туфельках на ногах, повернулась к дрожащему Ерему:
- Ерем, бери свое ружье и целься в меня.
Ужас охватил мужиков. Они заразились страхом, напавшим на «шейгеца». А от слов Двойры они задрожали. Некоторые уже начали верить, что они видят что-то необычное. Один из них опустился на колени и бормотал:
- Боже, смилостивься!
Ерем дрожал от страха. У него затряслись руки и ноги:
- Нет, нет, я этого не сделаю. Я боюсь.
- Не бойся, Ерем, мне ничего не будет. Ничего мне не может быть. Я уже не здесь. Я уже там, наверху, на небе. Я надела золотые туфельки, которые он мне прислал с неба, чтобы я к нему пришла. Иди, Ерем, возьми свое ружье и целься в мое сердце.
Но мужик все всхлипывал, пугался и бормотал:
- Нет, нет, я боюсь. Смилостивься.
- Я приказываю тебе, Ерем, иди и принеси ружье. Я встану тут, возле огня, чтобы ты видел, куда целиться. Я же тебе сказала, что со мной ничего не может случиться. Я приказываю тебе, делай, как я тебе говорю.
В пламени костра она выглядела как юный повелевающий бог. И страх божий охватил мужиков. Они опустились на колени. Один из них начал петь и все за ним:
- «Боже, смилостивься. Боже, смилостивься».
Один из мужиков подал ружье стоящему на коленях Ерему. Двойра, в золотых туфельках на ногах, стояла в свете пламени.
- Целься, Ерем.
Мужики умолкли, оставшись коленопреклоненными на земле.
Раздался выстрел. Колечко дыма поднялось и засветилось в пламени костра.
- Целься лучше, Ерем. Видишь, ничего со мной не может случиться!
Ерем еще раз выстрелил. И снова колечко дыма поднялось в воздух.
Двойра зашаталась и опустилась на колени.
- Она падает!
- Кровь!
- Проклятая еврейка! Она обманула! – закричали мужики, поднявшись с колен и устремившись к Двойре с кулаками.
- Проклятая еврейка – обманула!
Но Ерем уже защищал её. В своих руках держал он её шатающееся тело, из которого лилась кровь прямо в пламя костра.
- Зачем ты это сделала, красавица-еврейка? Я же тебя так любил! – бормотал он.
- Прости, Ерем, прости. Я благодарна тебе за то, что ты меня послал к нему. Я знала, что ты меня пошлешь к нему. Ты хороший, Ерем.
- Мне, это мой ребенок! – закричала няня, подбегая и хватая Двойру на руки.
Двойра увидала лодочку-звезду. Шлойме протянул руку и помог ей взойти на лодочку.
- Счастливо тебе, няня, - проговорила Двойра.
- Счастливого пути, дитя мое, - откликнулась няня на идиш.
Будто бы желая остаться в одиночестве, она отодвинулась от Ерема, отвернулась от няни и положила голову на траву. И окружающие мужики услышали сорвавшуюся с её губ присказку, которую они слышали так много раз в те дни от евреев: «Шма, Исроэль, адойной элокейну, адойной эход!»
И она затихла.

Украинский город Болехов

Labels: , ,

Tuesday, July 18, 2006

שאלי, שרופה באש

РОТЕНБУРГ
Многочисленные крыши и башенки Ротенбурга, опоясанные широкой зубчатой стеной, представляли собой архитектурный ансамбль, еще издали поражающий своей гармоничной цельностью. Подожженный с востока первыми лучами восходящего солнца, город пылал огромным красночерепичным костром, из которого то тут, то там вырывались длинные языки часовен и замков. По мере приближения это пламя разрасталось, захватывая все новые и новые пространства и в конце концов заполняя собой небо и землю, пока неожиданно не распадалось на отдельные элементы – балки, окна, карнизы, водосточные трубы. Вдоль городской стены тянулся мощный, поросший длинным сухим ковылем вал, закрывавший своим земляным телом глубокий ров. О существовании рва свидетельствовали две железные цепи: они выходили из массивных ворот и держали грубо сколоченный из бревен мост.
Несмотря на раннее утро, ворота были уже широко открыты. Высунувшийся по пояс из стенной бойницы монах с выстриженной на голове тонзурой, закатав по плечи широкие рукава черной рясы, осторожно тянул на веревке наполненное до краев ведро. Солнечный зайчик неожиданно отскочил от алебарды стражника в матерчатом шлеме и побежал вверх по стене. Стуча деревянными ободами по мощенной дороге, из ворот выехала крытая грязно-серым балдахином фура, и оттуда на мгновение показались любопытные глаза мальчишки в клоунском колпаке. Навстречу фуре текла пестрая толпа одетых в груботканные накидки мужчин и женщин крестьянского вида, с корзинами и мешками на спинах. В это раннее утро люди спешили поскорее попасть в город. Ротенбург готовился к своей знаменитой ярмарке, славившейся на всю Нижнюю Баварию.
Влившись в толпу, мы прошли мимо стражников в ворота и по узкой боковой улочке вышли на просторную рыночную площадь. Густые тени, затаившиеся в углах площади и в тесных проходах между домами, понемногу рассасывались, уступая напору поднимавшегося над городом солнца. Встав по направлению к солнцу, мы разложили на каменной скамье расшитые золотыми нитями кошели из синего бархата. На кошелях был вышит окруженный стеной золотой город, над которым поднималось золотое солнце. Посреди площади дымился поставленный на рогатины чугунный котёл с каким-то варевом. Человек с веерообразной бородой точным ударом разрубил на широченном чурбане толстое полено и подкинул его в огонь. Пламя ярко вспыхнуло, и мы вспомнили древний стих: «Спроси, сожженная в огне».
Развязав тесемки, мы достали расцвеченные продольными черными полосами прямоугольники белого сукна с длинными кистями в углах и маленькими кисточками по всему периметру. Благословив, мы на мгновение укутались с головой, а потом высвободили голову, закинув верхнюю часть ткани за спину, как капюшон. Прыткие кельнеры в перевязанных веревками рубахах расставляли деревянные столы на входе в бесчисленные трактиры и кабачки.
Раскрыв черные перламутровые футляры, мы извлекли две кожаные коробочки с длинными черными ремешками. Одну из них каждый из нас приладил к левому предплечью, а вторую поместил над глазами, над линией волос, пустив её ремешки с двух сторон на грудь. После этого, вернувшись к первой коробочке, мы принялись медленно обматывать её ремешком левое предплечье до самой ладони. Мужчина в черном трико и с голым торсом обносил веревочным ограждением небольшой балаганчик.
Прикрыв глаза от солнца, мы обвили средний палец тройным кольцом. Так мы обручались навеки, обручались в правоте и в справедливости, в любви и в милосердии, обручались в вере. В упорном желании познать Всевышнего мы снова и снова взывали: Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Бог един! А на стоявших вокруг площади подводах хозяева и хозяйки любовно расставляли свой товар. Никто не обращал на нас внимания, люди смотрели нам в глаза, но нас не видели.
Пылающее солнце фиолетовым шаром поднималось за опущенными веками. Этот призрачный фиолетовый шар остался перед нашим взглядом, рядом с настоящим светилом, и после того, как мы открыли глаза, а вокруг нас такими же призраками стояли укутанные в белое ротенбургские евреи. Они были укутаны с головой, и их лица невозможно было рассмотреть, и мы тщетно искали среди них рабби Меира бар-Баруха и рабби Ашера бар-Йехиэля. Впрочем, скорее всего мы опоздали, и они давно уехали в Магенцу, а может, рабби Меир уже умер в застенках герцога Альбрехта, запретив платить за себя выкуп, а рабби Ашер с сыновьями бежал в Толедо. Мерно раскачиваясь, ротенбургские евреи невнятно твердили что-то незнакомое, и лишь время от времени нам удавалось разобрать: навечно и во веки веков будет благословен...
Мы прислушались к их ритмичному бормотанию: с грозным напором оно заполняло площадь и простенки между домов и поднималось все выше и выше – к фиолетовому шару солнца. В какой-то момент звуки стали складываться в слова, а слова – в странную молитву, будто бы сам рабби Меир бар-Барух изливал свою тоску, и нам даже показалось, что мы начинаем постигать все сокровенные смыслы, заложенные в ней: зачем о господь ты нам даровал тору чтоб позже в огне ей гореть повсеместно зачем выбирал ты синай для врученья чтоб тору возвысить а позже оставить о долго мы будем лить слезы и плакать пока наши слезы не станут рекою пока не достигнут твоих двух посланцев что там за горою моше и аарон мы спросим обоих любимых и верных вдруг есть у них тора не та а другая ведь может та первая вовсе не годна поскольку господь её часто сжигает как может мне пища быть сладкой у нёба когда я смотрел как тебя забирали в какую-то улочку темной дорогой тащили тебя и с позором палили имущество божье нет он еще скажет наш пастырь небесный слова утешенья он слабых поднимет заблудших разыщет тебя он украсит и в шелк разоденет возьмешь ты тимпан и закружишься в танце и я возгоржусь когда вновь засияет божественный свет и тьму ночи развеет...
В доме напротив растворилось окно второго этажа и оттуда выглянула женщина в белом чепце. Посмотрев по сторонам и словно не заметив молящихся, она выплеснула прямо вниз содержимое глиняного горшка и сразу же скрылась, затворив за собой створки.
Ожидая возмущенной реакции, мы оглянулись на ротенбургских евреев, но их уже не было.
В небольшой лужице на мостовой плавали картофельные очистки и играли солнечные блики.
На погребке при ратуше звонко пробили диковинные часы, из которых вышла пузатая фигурка бургомистра Ротенбурга. Одним глотком бургомистр на спор выпил кварту мозельского, и так в очередной раз спас город от разрушения в тридцатилетней войне. Высоко над нашими головами трепетал на ветру транспарант, на котором метровыми буквами было начертано: «Добро пожаловать на праздничный маскарад!»

Labels: , ,

Thursday, March 30, 2006

לזכר אונדזערע זיידעס זצ"ל



9-те ТИШРЕЯ

-
Реб Борех дістав із вбудованої до коридорної стіни шафи старі штиблети зі шкірозаміннику і поставив їх на тумбочку. Порившись серед усілякого брухту, він витяг на світ товсту білу мотузку і примірив її на талії. Мотузка ледь сходилася на животі. Зідхнувши, реб Борех витяг моток такої ж мотузки и, знов приміривши на собі, відрізав кухонним ножем довший шматок. На мить овальне дзеркало над тумбочкою відбило збороджене глибокими зморшками обличчя, високий лоб, старий капелюх на сивому волоссі, а під ним – темні впалі очі. Сумно посміхнувшись самому собі краєм губ, реб Борех відвернувся, зачинив шафу та пошкандибав до ванної. Знявши з гачка довгого банного рушника, він обережно звернув його та поклав на дно старого чорного кошику. Зверху на рушник було покладене чиcте біле простирадло, а слідом – зложена вчетверо газета, щоб, вбережи Господь, не забруднити. В двері подзвонили. Опустивши кошик на підлогу, реб Борех вийшов із ванної до тісного коридору, завішаного зимовим вбранням, і відчинив вхідні двері. «Мир Вам та Вашому дому, шановний Борех Ошерович», - кивнув йому Клігман, що стояв на порозі. «Вам мир, шановний Ізраїль Аронович», - відповів реб Борех, пропускаючи гостя, що тримав в руках майже такого ж, як у нього, старого кошику. Посміхнувшись, Клігман пройшов у коридор і також подивився у дзеркало. Дивлячись на себе, він поправив капелюха, обсмикав картатий піджак зі значком ветерана війни на лацкані та зідхнув: «Поки дочекався «двійки»... Автобус повнісінький обозниками. Але, дякувати Богові, ще не забули старого комірника – місце уступають». «Так, - відізвався реб Борех, застьобуючи сорочку, – добрий і милостивий Бог Ізраїлю, довготерплячий та великий милістю до всіх нас». «Дійсно, - погодився Клігман, - чим довше живу, тим сильніше упевнююся, что Бог наш таки добрий до кожного і милостивий до всіх своїх створінь». Він пройшов до невеличкої зали та подивився навкруг. Біля стіни стояв старенький сервант зі скляними поличками, навпроти – продавлений диван з дерев'яними ручками, застелений звисаючим зі стіни червоним килимом. На стіні – саморобний календар, на якому російськими літерами виведені назви місяців. Лінолеум на підлозі роз'їхався всередині, оголивши сіру бетонну підлогу. «Ви знаєте, хай там що, нам треба бути вдячними Йому і благословляти Його», - перехопивши його погляд, промовив реб Борех. Натягуючи старий піджак, він машинально виглянув у вікно. З третього поверху відкривався знайомий краєвид: прямокутний стандартний двір, оточений сірими п'ятиповерховками з жовтими та синіми балконами. У просвіт між двома домами було видно безлюдну асфальтову дорогу, по котрій зараз не проїжджало жодного автомобілю, за нею – позолочену прокидаючимся сонцем річку, а ще далі – радіовишку, що зникала в ранковому мареві. Клігман роздивлявся, які книги зібрані в серванті. Майже такий самий набір був і в нього вдома. Збірник творів Пушкіна, Натан Рибак, Шолом-Алейхем, «Разгром» Фадєєва, кілька червоних томів Фейхтвангера. Відкривши навмання Фейхтвангера, він наткнувся на роман «І настане день». Клігман пригадав, що роман, здається, закінчується тим, що Іосиф вирушає вже у старому віці до Землі Ізраїлю і гине від меча пересічного римлянина. Іосиф передбачав такий кінець і майже бажав його. Перегорнувши кілька сторінок, Клігман натрапив на знайомі слова: «Про славу царства Твого говорять і про велич Твою розповідають». «Вже майже дев'ять», - сказав реб Борех, глянувши на настінного квадратного годинника у дерев'яній рамі. В двері знову подзвонили і тої ж миті в коридорі опинився маленький, вертлявий Балак з пакетом в руці. А через декілька хвилин всі троє вже вийшли на двір та направилися в сторону річки, «щоб сповістити людям про могутність та про славну пишноту царства Всевишнього», як іронічно проголосив Балак.
Осінь залила Біробіджан золотом. Вулиці були абсолютно пустими – місто розпочинало черговий робочий день, один зі звичайних буденних днів 1963 року, осіннього місяця вересня, осіннього місяця тишрея. У повітрі стояв особливий, осінній запах прілості та диму від підпалених двірниками розмаїтих листяних куп. Троє літніх чоловіків не поспішаючи йшли до залитої золотим світлом річки, і кроки їхні заглушалися золотим листям, що безперервно сипалося з дерев. У повній самотності вони перейшли двір, вугільний пустир, в районі взуттєвої фабрики перетнули дорогу і вийшли до невеличкої річки Безім'янки. Запнувшись об камінь, що лежав посеред дороги, Балак ледь не впав у білий гравійний пил, та товариші підтримали його з двох боків. Відновивши рівновагу, Балак, зітхаючи, пожартував: «Добре, що Бог наш підтримує всіх тих, хто падає, та розпрямляє усіх зігнутих, бо інакше довелося б вам нести мене». Знявши чоботи і закатавши брюки по коліна, вони побрели убрід, на той бік. З обох боків річки там і тут валялися перевернуті дном догори човни, повалені дерева, сміття та цегла. На одному з човнів сиділа група засмаглих хлопчаків у шкільній формі, що, вочевидь, прогулювали заняття. Один із них – білобрисий, з відстовбурченими вухами – обернувся, мигцем подивився на повільно крокуючих старих та, зустрівшись поглядом із реб Борехом, швидко відвернувся. Реб Борех якийсь час ще дивився на хлопчачу стрижену потилицю, думаючи про себе, що от дійсно говорять, що очі усіх спрямовані до Всевишнього і, може, не випадково судилося йому подивитися в ці світло-блакитні очі, зовсім не випадково. Уважно дивлячись собі під ноги, Балак та Клігман йшли із зосередженими обличчями, закинувши торби за спину і також про щось роздумуючи.
Так вони увійшли до лісочку, що густо поріс дубовим чагарником. Через чверть години вузька звивиста стежка вивела їх до берега Біри та, розширившись, перетворилася на невеличку полянку біля нахиленої до ріки величезної старої верби, гілки якої діставали з доволі високого берега до самої води. Верба, немов простягнена рука, вказувала на схід, у напрямку сопки з радіовишкою, що висилася на другому березі. Повісивши торбини на сучки, які стирчали зі стовбура верби, усі прийнялися мовчки роздягатися, акуратно розкладуючи одяг на траві. Потім, так само мовчки, один за одним спустилися до води, іноді хапаючись руками за тверду кору і обережно переступаючи босими ступнями з каменя на камінь. Вони увійшли до пояса в осінню річку і повільно присіли в тіні дерева, так, що із води видно було лише покриті капелюхами голови. Повз деякий час тінь від гілок пішла геть і боляче стало дивитись на переливчасту блискучу воду. Старі піднялися на весь зріст і по черзі видралися на берег. Витершись, вони дістали з торбин білі простирадла і статечно загорнулися у них, немов у тоги. Так вони стояли кілька хвилин, дивлячись на сопку, доки Клігман дзвінко не вдарив себе по обличчю, вбивши настирливу комаху. Реб Борех посміхнувся і сказав: «Всевишній дає їжу кожному створінню вчасно, прийшов час і нам попоїсти». Розкривши торби, вони витягли звідти декілька товстих «насінних» огірків та помідорів «биче серце», нарізаний хліб, сільничку, загорнуту в «Біробіджанер штерн» копчену рибу, пару варених картоплин, яйця та виготовлене реб Борехом з журавлини червоне вино. Подивившись на всі ці нехитрі страви, розкладені на газеті, Клігман промовив: «Так, дійсно написано: розкриваєш Ти долоню Свою і щедро насичуєш усе живе!». Після цього вони, притримуючи на грудях простирадла, знов спустилися до ріки і виконали обмивання рук. Вони видралися назад, спираючись тильною стороною долонь на вологу землю - і побачили незваних гостей за своїм імпровізованим столом. То були двоє жилавих, коротко стрижених юнаків в майках, судячи з усього, з «хіміків», що їх влаштовували тут на чорні роботи після відсиджування. Один із них, з загорненими до самих плечей рукавами, так що видно було вигадливе татуювання у вигляді променистого сонця на м'язі лівої руки, вертів пляшку з журавлинним вином і озирався у пошуках чого-небудь, чим би її можна було відкоркувати. Побачивши три фігури в білому, що вийшли немов прямо з ріки, він завмер на мить, а потім хрипко розсміявся: «Ну що, дідугани, запрошуєте?» і наказав реб Бореху, що стояв ближче за всіх: «Давай, відчиняй!». Реб Борех стояв мовчки, мовчали і його супутники. Другий юнак з недоброю усмішкою переводив погляд від закутаних в простирадла старих до свого друзяки. Той повільно підвівся, все ще тримаючи пляшку в руках, і підійшов впритул до реб Бореха. «Або ти зараз же це відчиняєш, або я відбиваю горлечко», - і професійно цикнув слиною крізь щілину у верхніх зубах. Реб Борех не відповів, продовжуючи дивитися ніби крізь нього. Очі в юнака зло звузилися і, переклавши пляшку денцем до долоні, він різко вдарив нею по сучку. Горлечко відлетіло і розлите вино пофарбувало червоним край простирадла реб Бореха. Другий юнак підвівся, сунув руку в задню кишеню і витяг звідти «чекушку» горілки. «Ти чого, в нас же є», - сказав він приятелеві. Той презирливо дивився на старих. «А це для них, нехай п'ють з нами… козли», - процідив він і сунув реб Бореху зазубрене скло прямо під ніс: «Ну – пий, давай!». І, не дочекавшись відповіді, нервово хлюпнув йому вином на лице. Реб Борех заплющив очі і так стояв, поки червона рідина стікала йому на простирадло. Здавалося, пройшла вічність, пройшла в нерухомості і тиші, що її не порушила жодна комаха. Юнак із пляшкою, який майже впритул підійшов до реб Бореха, якийсь час теж не рухався, а потім, не розмахуючись, вдарив реб Бореха відломленим краєм пляшки прямо в живіт. Відступивши на крок назад, він зачаровано спостерігав, як на червоному від вина простирадлі проступає ще більш червона пляма. Реб Борех повільно присів, опустив кінець-кінцем донизу очі, що дивилися крізь юнака, і завалився набік. Хлопчина відійшов ще на крок назад і потрапив каблуком в розкладену на газеті рибу, висмикнув ногу, відстрибнув і, махнувши рукою своєму наперсникові, не оглядаючись, швидко попрямував до лісу. Той кинувся за ним і обидва зникли в густих кущах.Балак та Клігман, мов янголи в білих саванах і капелюхах, стояли над реб Борехом, що лежав з білим обличчям в червоному простирадлі. «І от кажуть, що справедливий Господь в усьому, що вершить, і милостивий в усіх своїх діяннях», - гірко пронеслося в голові у Балака. Піднявши залиті сльозами очі, він охриплим голосом промовив: «А ми ще збирались сьогодні з'їздити на могили…». І замовк, хитаючи головою. Клігман підійшов до своєї торбини, витяг годинника і подивився. Була тільки десята ранку. «Невже лише менш ніж годину тому ми вийшли з дому? Так, близький Господь до всіх, хто взиває до нього, до кожного, хто щиро Йому молиться, іноді дуже близький… А може, так Він виконує бажання тих, хто боїться його? Може, чує Він волання їхнє і рятує їх? Але як же тоді сказано: оберігає Господь всіх, хто кохає його, а всіх лиходіїв знищує?», - подумав він у розпачі. Згорблений Балак придушено промовив напівзапитуючим тоном: «Благословенний судія праведний», а Клігман автоматично відізвався: «Омейн». Вони ще довго стояли у річки, біля розкидистої верби, і плакали. До кінця дня їсти їм так і не довелося. Була довга розмова з дільничним, потім слідчі, якісь люди в цивільному. Головне, що всіх цікавило, навіщо вони полізли купатися в річку наприкінці вересня, коли вода не така вже й тепла, і чому вбитий був загорнутий у простирадло.
Наступний день вони провели у пості та молитвах в осиротілій квартирі реб Бореха бен Ушера Майзіля, благословенна пам'ять праведника. Напередодні, ще до загибелі кантора, вони, як завжди, домовились з сьома старими євреями з приводу міньяну, але ті, як видно, перелякані тим, що сталося, так і не прийшли. Та навіть якби прийшли, цього б не вистачило і кадіш все одно не читали б. А наприкінці Судного дня, після неіли, Клігман зняв зі спадаючого на продавлений диван червоного килима невеличкий бичачий ріг і, відчинивши кватирку, напружившись до сліз, з усієї сили видув з нього нетутешній, пронизливий хвилеподібний звук. Здивовані люди внизу, на тротуарах, почали задирати голови вгору, до осіннього неба, намагаючись зрозуміти, що відбувається. В переповнених автобусах багато хто з пасажирів, забувши про вічну штовханину, багатозначно переглянувся. Звук вийшов несподівано голосним і потужним – здавалось, невидимі стіни падають під його напором. Він різко продзвенів на усе завмерле місто, урочисто проплив над Безім'янкою, ТЕЦ, площею, м'ясокомбінатом і зник десь в районі старого кладовища, загубившись там серед дерев, що розмірно розгойдувалися в вечірній молитві, благословляючи, звеличуючи, прославляючи та втішаючи.

Labels: , , ,