Monday, February 11, 2013


ישראל ראבאָן


די גאס

Израиль Рабон

Улица 


Перевод с идиша: Бер Котлерман

Глава 13

Два месяца мы лежали на передовой польско-большевистского фронта в Белоруссии, укутанные с головы до ног в затвердевший смерзшийся снег. Мы лежали в окопах, дремая от усталости, неподвижности и лени, и смотрели в небо, в воздух, где солнце снова и снова всходило и садилось на белых, блеклых, в лед и снег закованных белорусских полях. От безделья скука и пустота пялились на нас глазами ворон. Стоя над нами на насыпи, они искали, копошились, тыкались тонкими лапками и черными клювами в остатки еды, которые каждый из нас выбрасывал из окопа. Острыми, хитрыми взглядами они целились в нас, все чего-то ожидая и не отступая...
У каждого солдата была своя ворона – свой страж. Странное дело! Время от времени она всхлопывала в холодном воздухе черными крыльями, выкаркивая что-то в блеклость снежного поля, и улетала, но вскоре возвращалась, снова вставала на то же место, что и раньше, и ждала, ждала!
Может ли кто-то себе представить, как это страшно иметь подле себя днем и ночью, на восходе и на закате стражем черную ворону с черным длинным заостренным клювом и хитрыми, предательскими, фальшивыми, тусклыми глазками – ворона в качестве стража, нелепого, фальшивого, верного стража смерти?
Я в своей жизни много лет провел в деревне, но никогда не видел и не слышал от старых седых крестьян, чтобы ворона так привыкала к человеку и не желала с ним расставаться.
Я бледный, хлипкий, малокровный. До четырнадцати лет я верил в чертей и духов. Моя мама одевала меня во все белое – чудесное средство, чтобы я не умер ранней смертью, как мои несчастные сестренки и братишки. Мой отец наказывал мне не проходить рядом с церковью, крестом и вороной, и кровь моя впитала в себя ненависть к церквям, крестам и воронам. Если я в детстве видел, как какой-нибудь мальчишка рисует палкой крест на песке, я с ним не разговаривал годами, держался от него подальше и не хотел иметь с ним ничего общего.
Это воронье ожидание рядом с нами наполняло наши души сокровенным, непостижимым, темным страхом. Мы не боялись смерти, мы боялись ворон.
Морозы стояли необычайно крепкие, обжигающие. Воздух колол как острием ножа. Было тяжело поднять грудь для вздоха. Если кто проливал немного воды на землю, она сразу же превращалась в лед. Продуваемое всеми ветрами небо походило на панцирь, и наши голоса отдавались резким металическими эхом, будто бы ударяясь о стену из стали и бетона.
Все молили: борьбы, движения, столкновения человека с человеком! Кровь в жилах стала тяжелой как свинец. Ружейные выстрелы сыпались свинцовым горохом в наши уши.
Наконец однажды вечером, когда темнота наплывала на блеклое поле, в окопах прозвучал хмельной от взбудораженной крови голос:
- В атаку, братцы!.. Эй – о!... На штурм, братцы!
Мы вылезли из ям и побежали. Побежали в ночь, ничего не видя. Канонада из огненной разрывающейся шрапнели и пушечных зарядов лилась в темноту ночи дождем из пламени, колыхая небо и землю. Мы ничего не видели и бежали.
Вдруг перед нами затанцевали черные дергающиеся человечки – куклы, растущие прямо на глазах. Мгновение – и против нас возникли дикие, сморщенные, распаленные, перекошенные лица с безумными взглядами и стиснутыми зубами, среди которых у многих блестели белесые, отточенные ножи. Крики оглушали, штыки сверкали и пушки громыхали, плюясь кусками огненной лавы.
Вдруг: тишина. Ни звука, ни человека, ни огня. Я не помню, что произошло. Я помню только это:
Когда я очнулся на холодной промерзшей земле, было тихо и темно. Голубой снег и черная ночь в степи.
Тупая боль рвала мне левую ногу. Мой взгляд наткнулся на нескольких мертвецов с остекленевшими глазами. Боль заставила меня забыть о них. Я заковылял, ступая по промерзшей, ледяной земле – подбитый, качающийся, пьяный.
Хорошенько нагнувшись, я разглядел, что на моей ноге висит кровавая, красная, твердая сосулька, будто бы кто-то вбил мне в голень громадный ноготь.
Было тихо и темно. Прошагав час или два, я почувствал, что силы меня оставляют и что я вот-вот упаду на землю. Мороз все еще был обжигающим и продирающим, даже сильнее чем днем. Я шел, не зная куда. Ужас охватил меня до костей. Я кусал губы от холода и дрожал, трясясь и стуча зубами. Замерзшие, отнявшиеся руки я засунул меж своих ног, у живота, чтобы их как-то согреть, и глухим, измученным, неверным, исстрадавшимся голосом кричал в темноту:
- А-ле – у-у-у – кто идет? – а-ле – о-а! Кто идет?
Ни один человек и ни одна собака мне не ответили из степных далей. Ни шороха, ни движения, ни звука человеческих шагов или живого дыхания. Ни света, ни огонька человеческого жилья, деревни, хаты – насколько хватало глазу. Я потащился дальше – усталый, обморочный, без сил, с иссохшимися губами и шершавым небом.
 - Ах, где бы согреться!.. Огоньку б, немного тепла разогнать смерзшуюся кровь... Ах, всего-то немного согреться!..
Несколько шагов, и я падаю замерзший на землю. Мои колени согнуты и мое тело раскачивается на них.
- Есть ли где город? Есть ли где деревня, Б-же праведный?
Только жесткая зимняя пустота ласкала мой взгляд, а мороз обжигал и продирал так, будто бы он прорвался сквозь мои одежды и лизал мое нагое тело холодными стальными языками.
- Хоть бы немного теплой воды... Я падаю... Холод бросает меня на землю как замерзшую птицу с дерева... Я падаю!..
Вдруг мои ноги наткнулись на что-то тяжелое, большое, масивное. Я свалился. Как изголодавшийся ребенок улавливает в ночи запах материнской груди, так и я учуял тепло... Я нащупал руками, пальцами что-то шелковистое, мягкое и теплое.
- А! – вырвался из моего рта крик радости – и я тяжело, по-звериному припал к этому, как к теплому, мягкому лону.
Когда я пришел в себя и хорошо осмотрелся, я увидел, что лежу на необычайно рослом, огромном ломовике бельгийской породы. Из полуоткрытого лошадиного рта свисала большая масса замерзшей черно-красной крови. У основания она была широкой, волнистой и кучной, а к концу – заостренной, сосулькообразной, как треугольная борода ассирийского царя. Конь был еще жив, он вздыхал и втягивал воздух из последних уходящих сил.
Я дергался и перекатывался как ненормальный с одного бока коня на другой, глотая тепло ртом и ноздрями. Конь, почувствовав на себе вес моего тела, издал слабый, несчастный, бессильный стон. Я подсунул под лошадиный пах свою окровавленную раненую ногу, а на теплое брюхо положил свое холодное замерзшее лицо, тулясь и вдавливаясь в шкуру. Но мне все еще было холодно. Я дрожал и уже полагал, что замерзаю насмерть.
Вдруг мне в голову пришла дикая мысль, заставившая меня вздрогнуть. Я вскрикнул со странной сумасшедшей радостью спасенного от смерти.
Быстро отпрыгнув от коня на шаг, я на одном дыхании вытащил свой карабинный нож и – трах!
С огромной энергией, со стиснутыми зубами я всадил нож в лошадиное брюхо. Нож вошел по самую рукоятку.
- Ой! – просвистел в воздухе и оборвался глубоко человеческий крик загубленной человеческой жизни.
Нет! Я не верю, что умирающий конь способен так глубоко по-человечьи кричать! Нет, я не верю!
Может, это я был тем, кто издал этот смертный крик за коня, которого сам и убил?
Может, это я был тем, кто издал этот последний крик за умирающее существо, у которого уже не осталось сил кричать?
Поток густой теплой крови хлынул на меня; ласкающее тепло, обвалакивающее, мягкое, тяжелое лилось на мои руки, державшие в сжатом кулаке карабинный нож. Тепло лилось на мою грудь, на мое лицо и на шею. С ярым упорством хищного зверя, со сжатыми губами, из последних сил я рвал ножом, руками и всем телом лошадиное брюхо, потроша внутренности.
Перед моими глазами стояла красная тьма. Лошадиная кровь окрашивала в красное ночь. Но я тогда не ведал, что такое кровь. Я резал, рвал и тащил наружу внутренности из лошадиного брюха, бросая их рядом с собой.
Прошло время.
Я покрылся холодным потом и пропитался кровью. Лошадиное брюхо наконец опустело. Я подпрыгнул от радости, скорчился, вытянулся на земле и вполз внутрь брюха.
Мне стало тепло, в самом деле тепло!
Мне было удобно в большом, просторном брюхе коня. Лежа на боку, я быстро заснул от усталости тяжелым сном...
Когда я очухался, солнце уже стояло на востоке холодного, морозного неба – смелое, как солдат в только что завоеванной стране.
Пытаясь вылезти из лошадиного брюха, я почувствовал такое сопротивление, будто бы меня приклеели к внутренним стенкам туши. Я дернулся и освободился.
Холодный, пронизывающий ветер вместе с необычайно жгучим морозом схватил меня в железные объятия. От холода я остался стоять, не в состоянии сделать ни шагу. Я раздвинул в стороны руки – и тут я увидел самое страшное, что только можно было увидеть:
Я вмерз в землю. С головы до ног я был окутан кровавым красным панцирем из замерзшей бордово-красной крови. Рук я опустить не мог. Они остались торчать в стороны. Мои ноги приклеились к земле, и я выглядел как крест.
Б-же мой! Я врос в землю красным кровавым крестом!
Я – кровавый красный крест, торчащий в земле.
Я – кровавый крест в белорусской степи!
Это было ужасно, страшно и возвышенно:
На пустом поле, где не видно признака человека или жилья, стою я – замерзший, красный человеческий крест!
Я был закован в жесткое красное стекло креста!
Я хотел закричать и не мог; я хотел заплакать и не мог.
Я чувствовал, как поймавший меня в плен кровавый крест, вкопанный в землю как дерево, потихоньку высасывает из меня жизнь...
Рядом со мной со одной стороны лежал мертвый конь со вспоротым брюхом, из которого виднелась моя шапка, вмерзшая в кровь. C другой стороны лежали выпотрошенные лошадиные сердце, легкие, кишки, жилы, покрытые серебрянным инеем как саваном. Между ними, посередине, стоял живой кровавый крест.
Как так получилось, что я, который никогда не мог смотреть, как мои приятели мучают кошку, своими собственными руками вспорол брюхо живого коня?
Лошадиная кровь принялась кричать на моем теле: она меня душила, мучала, не давала дышать.
Я попробовал двинуться – и не смог. Я окаменел, оцепенел, остекленел.
- Ой! – вскрикнул я как ребенок, который хочет сдвинуться с места и не может.
Как застывшее надгробие с крестом из самого себя стоял я на безлюдном, пустом поле...    
Вдруг остекленелые глаза убитого коня ожили и принялись смеяться надо мной:
- Человек!.. Человек!..
Моя голова начала падать, уши оглохли, а дневной свет превратился в смесь темноты, головокружительного сияния и крови...
Я задремал... В глазах потемнело и весь огромный мир стал ночью – большой, глубокой, атласной ночью... Мои глаза налились тяжестью и меня сморил сон.
Последним усилием умирающего я взмахнул руками и мое желание исполнилось:
Крест сломался. Мои руки освободились. Потом я собрался с оставшимися слабыми силами и принялся колотить себя по всему телу, лицу, груди, голове. Кровавый лед отламывался от меня черепками.
Наконец я совсем освободился. Я больше не был крестом.
Конь глядел на меня остекленевшими смеющимися глазами, глядел, как я бью самого себя, раздаю сам себе мучительные удары.
Какая-то внутренняя сила заставила меня припасть в мертвому коню, встать перед ним на колени и просить прощения, плакать, кричать и рвать на голове окровавленные волосы...

Иcроэль Эмиот

Ну где еще такая осень есть?
перевод с идиша: Берл Кедем


Ну где еще такая осень есть?
Там солнцу на закате все не сесть,
Его шелковый шлейф долго виться готов
По стенам,
                 по кронам,
                                  по крышам домов.
Ты идешь и идешь, и твой шаг невесом –
Кто выстелил город шелковым ковром?
Каждый звук, каждый шорох как нездешняя весть
Где еще такой вечер осенью есть?
Где еще так баюкают ветви листву
В сумерках сквера в укромном углу?
Там счастье укрылось в предночной тени.
Не задень этот тихий напев, не спугни.
Синевою расшита, одета в шелка
Вверх тянется радость прозрачно-легка.

(1944-48)