Wednesday, March 02, 2011

Иосиф Шейн: Комедиант на камне

(из одноименной книги, Париж, 1971)

перевод с идиша: Бер Котлерман


Тем майским днем 1957 года улица Горького была залита солнцем. Люди шагали по широкому тротуару в различных направлениях, люди разного возраста и происхождения. Узбекские тюбетейки вперемешку с туркменскими папахами; меховые шапки со шляпами-капелюшами; цветастые платки с дамскими шляпками. Все кругом двигалось в спешке. Улицы были переполнены.
Я с удовольствием окунулся в это человеческое море, двигаясь в коловороте спешащих и занятых, серьезных и улыбчивых, злых и добрых. Люди такие разнообразные. Хорошо было плыть по течению к Пушкинской площади и дальше, по бульварам, к Никитской, подивиться на Ленинскую библиотеку и дойти до стен сурового и грозного Кремля. Тут воздух становится реже, звонче, холоднее. Толпа разжижается, мелеет, проглатывается убегающими в стороны улицами и переулками.
На Красной площади я заметил, уже в который раз, растянувшуюся очередь к мавзолею Ленина. Каждому было любопытно увидеть уснувшего вечным сном могущественного вождя революции.
- Внимательнее, граждане, ступеньки... Проходите... не задерживайтесь...
Это солдат из охраны подбадривал медленно движущуюся человеческую массу.
После неестественного света подвальной святыни было приятно снова оказаться на солнце и вдохнуть немного весны.
Гигантские часы на Кремлевской башне пробили четыре раза. У Лобного места, возвышавшегося над Красной площадью, я заметил кучку любопытных. Круглый высокий камень служил царям эшафотом для непокорных бунтовщиков. Кто-то рассказывал собравшимся, что сотни лет назад сюда приводили привязанных к телегам или в клетках приговоренных к смерти крестьян и казаков, измерзшихся и изголодавшихся. Телеги окружали эшафот. Бунтовщиков подводили по ступеням к этому гладкому камню, где стоял готовый к работе палач. В его разведенных в стороны руках горели свечи. У входа в Кремль с холодным жестоким спокойствием наблюдал за актом экзекуции царь на коне.
Сегодня Лобное место – это исторический памятник, который должен напоминать о тех грозных временах...
Внезапно над Красной площадью пронесся ужасный крик, как призыв о помощи, и толпа устремилась к Лобному месту. Крик повторился, на этот раз прозвучав истеричным смехом. Взглянув на эшафот, я увидел там человека с растрепанными волосами, почти закрывшими его лицо. Задрав голову к Кремлевской башне, он будто бы видел там что-то такое, что повергало его в смех. Любопытные тоже посмотрели туда, но ничего не увидели.
Человек на эшафоте демонстрировал различные ужимки. Он падал на камень, показывал фокусы и при этом говорил сам с собой.


Люди сгрудились вокруг Лобного места, пытаясь понять, что происходит. Люди спрашивали один другого, но никто не мог дать внятного ответа.
Перепуганная старушка с состраданием уговаривала собравшихся: - Ну чего тут смотреть, православные? Сумасшедший забрался на Лобное место и говорит что-то непонятное.
Высокий бледный человек равнодушно глядел вниз на сгрудившуюся публику. Его правая рука была поднята к небу. Одежда на нем была сильно поношена и изорвана. Штаны опоясывала толстая веревка. Вокруг шеи болтался черный шарф.
- Юродивый к нам пришел! Может, он предрекает новую войну? Голод? Пожар?
- Гнать его оттуда! Нечистая сила! – зло заорал какой-то инвалид.
Необычный человек не сдвинулся с места. Глаза его смотрели в небо. Губы шептали слова, которые никто не мог разобрать. Ветер трепал его волосы, бросая их туда-сюда.
Кто-то попытался сострить:
- Он разговаривает со своим богом, ему не до нас.
- Оставьте его, оставьте, - умоляла старушка. Неожиданно человек на эшафоте бросился на камень и принялся его гладить, перемещаясь из одного его конца в другой. Казалось, он убегает от приближающейся опасности. Его уши торчали, глаза глубоко запрятались в коричневых тенях.
Я содрогнулся от мысли о том, что это тот самый сумасшедший актер, о котором с иронией и болью шутили, что он единственный, кто играет на идише в Москве... Никто не знал, кто он и откуда.
В его движениях я угадал мизансцену из «Короля Лира». С волнением я расслышал:
«Том, Том! Я – бедный Том, несчастное, нагое существо»
Он обеими руками прикрыл голову. Со страхом он взглянул на небо, как если бы оттуда доносились гром и молнии и на голову ему лился проливной дождь.
- Собаке, кошке, крысе можно жить, но не тебе, Корделия? – Он путал тексты различных персонажей, но это была все та же постановка.
- Сегодня крыша над головой гораздо лучше шапки, дяденька!
Это снова были слова шекспировского шута. Он опустился на колени и склонил голову набок, как это делал на сцене Зускин, с состраданием глядя на старого Лира.
http://www.youtube.com/watch?v=AU838zh5ysw
Подошел страж порядка.
- Что здесь происходит, - начал он, крепкими локтями пробивая себе дорогу сквозь нервничающую публику. – А ну, разойдись. Никогда не видели сумасшедшего? А, снова этот. Эй, актер, слезай. Хватит, наигрался. Быстро исчезни отсюда.
Неизвестный сохранял спокойствие, терпеливо ожидая наказания. Милиционер начал взбираться по ступеням.
Тонкими пальцами человек причесал свои растрепанные волосы и вгляделся в толпу, словно ища виноватого. Глаза его отблескивали зеленым. Как бы отвечая милиционеру, он забросил голову назад. И снова над Красной площадью пронесся натянутый смех, переходящий в истерику. Он принялся прыгать на одной ноге, бросаться на землю и ползать по огромному гладкому камню.
Милиционер уже не приказывал, а просил всех разойтись. Гоняться за «актером» по эшафоту привело бы к еще большему скоплению и смеху. Звать на помощь было нельзя. Скандал на Красной площади, напротив главного входа в Кремль, грозил ему суровым наказанием.
Народ допытывался у милиционера:
- Что он говорит? На каком языке?
- Вы же слышали. Еврейский артист.
- Может, он не в себе?
- Тебе-то что, все равно не понимаешь!
С каждой минутой толпа разрасталась. Я мужественно принялся пробиваться к Лобному месту, пытаясь душевными словами повлиять на неизвестного:
- Пойдемте, пойдемте отсюда. Я ваш друг, пойдемте.
Мой идиш его потряс. Оглядев меня с подозрением, он развязал свой черный шарф, открыв волосатую грудь:
- Вот тут, тут, - ударил он себя кулаком в сердце, - тут жжет, понимаете?
- Что, знакомый? – обрадовался милиционер. – Забирайте его поскорее, а не то...
- Забрать его, забрать, - поддержала публика.
- Пусть играет свои комедии за городом. В России полно лесов и полей, на всех хватит.
«Актер» подтянул веревку на штанах и огляделся, как после спектакля. Он приподнял черный шарф, как бы прощаясь со зрителями. Дикой кошкой перемахнув ограду, он пустился вниз по ступеням, рассек толпу и помчался к Москве-реке. Мне не удалось сдержать его бег, и я только старался не упустить его из виду.
Дойдя до моста, я увидел его сидящим на бетонной ограде с опущенной головой. Подходящий момент разобраться, кто он и что. Я подошел совсем близко. Мое присутствие его не интересовало.
- Кто вы? Вам нечего бояться!
Он закинул ногу на ногу, демонстрируя порванные башмаки с торчащими наружу пальцами. Отрывисто он начал выбрасывать из себя слова:
- Я бродяга. - Он мешал идиш с русским. – Вы знаете, что такое бродяга? Это тот, у кого нет бумаг. У меня нет бумаг. Нет у меня. Кто вы? – Он вдруг раскричался. – Что вам от меня надо? Убирайтесь. Проваливайте. Идите своей дорогой.
Он отвернулся лицом к воде.
- Что связывает вас с еврейским театром? – не отставал я. – Я не могу оставаться равнодушным к вашей судьбе. Играли ли вы где-то? Почему вы выбрали «Короля Лира?»
Неизвестный молчал. Мои вопросы остались без ответа. Он был похож сейчас на погасший костер. Только тяжелое дыхание приводило в движение его грудь, вверх-вниз. Было заметно, что «спектакль» на Красной площади основательно его измучил.
Я подсел ближе. Чтобы завоевать его доверие, я рассказал о себе, о своей связи с еврейским театром, Михоэлсом, Зускиным и другими.
Он слушал без видимого интереса.
- Нет, я вас не помню, - прервал он меня. – Может, потому что я пришел слишком поздно. Только успел туда прийти, как началось землетрясение. Вы помните то большое землетрясение? Я мог бы стать большим, знаменитым артистом... Правда, скажите! – он снова говорил на идише. Выгнувшись, он привстал, вглядываясь вдаль, где в воде отражались кремлевские церкви.
- Ты знаешь, я ведь талант. Они там молчат. Почему они молчат? Я играю каждый день. С утра на репетициях и вечером.
- У тебя есть имя или псевдоним, когда ты играешь? – спросил я его серьезно.
- Мое театральное имя? – он на минуту задумался. – Да, меня зовут Иннокентий Страдальский. Красиво звучит? Знаменитый Иннокентий Страдальский. Ты был в Виленском гетто? Я там играл в театре при гетто. А потом приехал сюда и смотрел все спектакли. – Он снова задумался. – Извините, я спешу на репетицию, я должен идти.
- Зачем ты приходишь играть на Красную площадь и используешь эшафот как сцену?
Он приблизился ко мне и, будто поверяя мне секрет, проговорил:
- На этом камне его обезглавили. Тут он был ослеплен. Здесь, той ночью. Я это знаю. Его сюда пригнали. Вверх, вверх по ступеням, а потом...
В его глазах снова сверкали зеленые огоньки.
- Ночами я прихожу туда. В еврейский театр. Они хорошие, они помнят, поэтому они меня не замечают. Когда одни зрители расходятся, приходит другая публика, ночная. На сцене горит маленькая лампочка, занавес опущен, но я играю. Они слушают и аплодируют. Никто не слышит. Только я. По понедельникам я не играю, а так всю неделю. Каждый день – новая пьеса. Сегодня я буду играть «Слепого Гоцмаха». Завтра – «Глухого».
Я его не прерывал. Только при упоминании «Слепого Гоцмаха» я попытался с ним поспорить, доказывая, что постановки под таким именем не было.
- Было, было, все было, - зло бросил он. Я больше ему не противоречил.
Солнце близилось к закату, играя в речных волнах холодной краснотой.
- Публика меня ждет. Оставьте меня, я спешу на репетицию. Извините.
Он закинул за спину свой черный шарф, склонил голову и гордым шагом удалился.

Saturday, January 23, 2010

Эм. Казакевич, Цветы Бренты - ע. קאזאקעוויטש, די בלומען פון ברענטא

Эммануил Казакевич

Цветы Бренты

перевод с идиша: Берл Кедем

...опять я вижу голубую реку, и мраморные дворцы, и прекрасные
лица женщин и девушек и пою песню о цветах Бренты.


..............................................— Генрих Гейне, Книга Ле Гран, глава IV


Встают из костров и тебя достигают
Сожженные в пепел мечты.
Смотрите! –
Мы солнечный свет собираем,
Собираем
У Бренты цветы.

Мы твердо шагаем:
Распахнуты дали
И солнце в воротах лучится,
Белеют дворцы на все стороны света
И счастливо светятся лица...







Вилла "Ла Ротонда" под Виченцей -
....................................................."на все стороны света"
В цветении лавров,
В сиянии миртов
Детство зеленое мчится,
Красивые, горя не знавшие дети,
Как редкие пестрые птицы.

Из чистого мощного ветра дыханья,
Из скрытых глубинных заветов
Растут талантливейшие музыканты,
Растут утонченнейшие поэты.

Мы будем поэмы творить как деревья
Из золотояблочных звуков,
Гордые, как патриции Древнего Рима,
Только умней и лучше.

Великие, как древние греки,
Но опытней, богаче и тоньше.
Из статуй роскошных и книжек редких,
Из полотен, что вечности больше.

И зовут уже дали,
Мы - рядом, мы - скоро,
Мы – сожженные в пепел мечты...
Видали?
Мы солнечный свет собираем,
Собираем
У Бренты
Цветы...

Sunday, January 17, 2010

Бьется в тесной печурке огонь - иврит-версия

רשפים מרקדים בתנור
מילים: אלכסי סורקוב
תרגום מרוסית: בערל קדם

רשפים מרקדים בתנור
ושֹרף מתעגל כדמעה
מספרת גרמושקה סיפור
על חיוך ועיניים שלה

לחשו לי עליה שיחים
בשדות לובן בואך מוסקבה
שמעי נא, יונתי תמתי
כי נפשי לא מוצאת מנוחה

ערפילים מסתירים את פניךְ
ובינינו שלגים חוצצים
מרחקים עצומים עד אליךְ
ועד שכּול ארבעה צעדים

אל תפסיקי, גרמושקה, נגני
עד שובו של אושרי שתעה
לי חמים בחפיר החורפי
כל עוד נר אהבתךְ לא כבה

נובמבר 1941

Friday, November 06, 2009

Ш-Й АГНОН: ДОЖДЬ ש"י עגנון: גשם

перевод с иврита: Берл Кедем


«Дам я дожди ваши вовремя», и не сказал просто «дожди», чтобы показать, что дожди эти – наши они, и было это нашей славной силой, когда приняли нас народы за то, что мы умели вызывать воду вовремя.

«Црор а-мор», недельная глава «Бехукотай»



И пришли люди из сынов Израиля к Лешеку, царю Польскому, чтобы попросить покоя для своих братьев в его стране, ибо живя в Германии не нашли покоя. А Лешек, сидящий в храме своих богов, милостив к ним. И ответил им Лешек, и сказал: «Посидите здесь несколько дней и верну вам ответ». И стали они ждать с Лешеком.
И пришли жрецы к царю, и сказали: «Кто эти люди с тобой?» И сказал Лешек священникам: «Израиль послал ко мне, говоря: были мы позорищем в глазах народов, что вокруг, дай нам поселиться в твоей стране, и хотя будем служить нашему Б-гу, приказ царя будем блюсти, ни вправо, ни влево не уклонимся - пока не смилостивится Всевышний и не возвратит их в страну их отцов». И сказали жрецы Лешеку: «Не давай им войти в границы твои без условия, что будут вызывать дождь вовремя, ибо есть в них сила вызывать дождь своими молитвами». И встал Лешек на утро третьего дня, и сказал посланцам сынов Израиля: «Исполню вашу просьбу, если будете вызывать дождь вовремя». И ответили они: «В руках Всевышнего спасение».
И заключил с ними договор о мире, и дал им добрые уставы и законы жить по ним. И вышли от Лешека, и обещания в руках их. И вернулись они к братьям своим, и рассказали все, что с ними произошло. И сказали они: «Видели мы страну эту, и вот: хороша она, а живущий в той стране – сердце его расположено к нам. Веру народов, что вокруг, они не знают, и богам своим поклоняются в страхе. И евреев мы видели там. А вот что ответил нам царь: вот моя страна пред вами - селитесь, как угодно в глазах ваших, но просите у Б-га, чтобы низводил дождь вовремя». И зарыдало все общество, и сказали: «Благословен Всевышний, Б-г Израиля, давший покой своему народу Израилю». И положились на Всевышнего, что угодит им и даст дождь на поверхности земли.
И вышел Израиль по семействам их, и нашли защиту под сенью царей Польши. И жил Израиль спокойно, благословение среди земли. И служили Б-гу отцов своих, и давал дождь земле вовремя, и земля давала урожай. Поэтому до сих пор засевают народы свои поля незадолго до Шмини Ацерет – день, когда Израиль возносят молитву о дожде. Обычай отцов своих – исполняют.

Tuesday, August 18, 2009

איציק מאנגער, נעמי קען ניט שלאָפן

Ицик Мангер
Наоми не может уснуть
перевод с идиша: Берл Кедем

Старушка Наоми не может уснуть,
Лежа в кровати своей.
Три золотые большие звезды
Мерцают в окне над ней.

Все те же звезды, что в милом краю,
Отчего ж они здесь чужды?
И старое сердце у бедной Наоми
Дрожит, дрожит, дрожит…

Тут, под этим небом чужим
Оставит могилы она.
А над могилами бьется в слезах
Ее горемыка-судьба.

Утром с рассветом – Б-г в помощь ей! –
Наоми уйдет навсегда.
Ой ли? Взаправду? И странный страх
Чувствует вдруг она.

Могилы зовут, могилы манят:
«Мамочка… подожди!
Останься с нами, останься при нас,
Ты просто не можешь уйти.

**********************************Бердичев, еврейское кладбище*************** *

Не там, где стояла твоя колыбель,
Не там теперь твой дом,
А тут, где ты присыпала нас
Влажной землей и песком».

Просит Наоми: «Б-г праведный мой,
Откройся мне поскорей,
Идти ль мне домой, остаться ли тут
До конца моих дней?»

И слышит Наоми, как ветер шумит
Средь яблочных тенет.
И вдруг полился в тишине
Г-сподний благосвет.

«Мертвые – только тени, от них
Ничего кроме муки не жди,
А Б-г есть свет, предвечный свет,
Встань утром и иди!

Не у могил обитает Г-сподь,
А у колыбели твоей.
Встань, дочь моя, когда рассветет,
И возвращайся к ней!»

Наоми спокойна. Ветер шумит
Средь яблочных тенет.
Она засыпает, а над ней -
Г-сподний благосвет.

Friday, July 24, 2009

Перец Маркиш

שלאָפט דער מארק מיט בודקעס ווי שארבענעס

перевод с идиша: Берл Кедем


Броды, Большая синагога














Рынок спит, ощерившись прилавков усмешками,
И летят в его сны фонарей голубиные крылья;
Отчего же суббота все мешкает

На ногах моих пыльных?..

И ветра благослόвят влюбленные,
Простерев свои длани сумеречные.
Отчего же свеча незажженная
В руках моих будничных?..

Неужто мне больше никто не пригрезится
И навстречу не выйдет приветливо?
Может, какому-то страннику встретилась
Суббота моя светлая?..



1922

Monday, April 27, 2009

פרויקט ההקדמות: 'בבא דאנטונא' לאליהו בחור



נכתב בפדובה שבצפון איטליה במהלך 1506-1507 ונדפס לראשונה באייזנה שבגרמניה בשנת 1541




תרגום מיידיש קמאית לעברית: בערל קדם





אני אליה לוי הסופר ● לשרת נשים
חסידות ממהר ● לשרת בכבוד ובהנאה ● ארשה לעצמי כזאת מחמאה ● צריך אמנם בנוסף להודות ● שנשים אחדות נעלבות ● מדוע אני מתעקש להכעיס ● ואף ספר ביידיש עבורן לא מדפיס ● כדי שגם הן תוכלנה לבוא ● וקצת בשבת ובחג לקרוא ● אני רוצה לומר את האמת ● לדעתי זה מוצדק בהחלט ● הרי בשפת הקודש כבר טרחתי ● ושמונה או תשעה ספרים כתבתי ● הוצאתי אותם לאור העולם ● ובינתיים חשבתי גם ● הרי בסוף ימי אני עומד ● היום או מחר אני כבר מת ● ואז כל ספר שלי וכל שיר ● יישכח באופן מהיר ● לכן אל תסיחו את דעתי ● אדפיס אחד אחרי השני ● ואם תאמרו שרבים הם מדי ● הרי לא קטנה משימתי בודאי ● אתחיל בשעה טובה ● בספר שבבא נקרא ● אכן נכונה העובדה ● שעוד לפני שלושים וארבע שנה ● הכנתי אותו מסיפור איטלקי ● אבל הוספתי הרבה משלי ● ומי שיקרא יוכל לראות ● למרות שיש בו מילים איטלקיות ● מי שאינו מסוגל להבין ● ימצא את כולן בעמודים האחרונים ● פירשתי אותן מסודר למופת ● באופן צנוע לפי אלף-בית ● ובאשר לניגון המתאים ● לא אוכל לעזור לשואלים ● אך למי שתווים וניגון אוהב ●
בשמחה עצה אנדב ● בחרתי לזמר במנגינה איטלקית
ידועה ● מי שיעשה טוב יותר
מגיעה לו תודה


Tuesday, March 17, 2009

Израильская осень סתיו ישראלי


Йоси Гамзу יוסי גמזו

перевод с иврита: Берл Кедем


Настроив лиру телеграфных проводов,
Сыграет осень лету на прощанье
Аккорды реквиема пальцами ветров,
Плывущие в забвенье листьев желтизною;
Нанижет сонм скворцов на струны нотных строк,
В мерцающем задумчивом сияньи
Чернеющих рядами стихотворных строф,
Написанных
Случайною рукою.

И как наивный ухажер, вновь начисто забывший
Уроки скорби высохших ручьев,
Так сердце простака готово верить, лишь заслышав
Намеки ветра, кол-нидрей без слов
Про дождь, что и не вспомнит завтра,
Как свежесть и прохладу обещал
И небеса, играясь тучами азартно,
Неверными тенями устилал.

На пустырях белеют огоньки морского лука,
Подняться на носочки норовя,
Как будто притяжения закон им не наука,
А важен лишь закон календаря.
И перелетных птиц блуждающие стаи
Все шлют на юг за клином клин,
Как острием копья пронзая дали
И в сердце поселяя сплин.

Осенний день необходим земле, прожженной солнцем,
Как высохшей душе нужна любовь -
Чтобы подобно каплям олеандра
Вновь в вены гнать живительную кровь;
Чтоб на луга ее и на леса навесить
Стелящихся теней шелковую фату
И снова прошептать: «арей ат мекудешет»,
Когда собьют ветра элульскую жару...

Tuesday, December 30, 2008

Корейская новелла קאָרעישע נאָוועלע


Эм. Казакевич

перевод с идиша: Берл Кедем


На соломенной циновке
Я раскинулся устало,
Ты сидишь напротив молча
И играешь на гитаре.
Ярко красным за оконцем
Умирает тихо солнце.

Как-то все тоскливо-серо
И на сердце тянет нудно,
Ты – корейская девчушка,
Я – в молчании – как Будда.
И меня ты удивляешь,
Тем, что идиша не знаешь.

Пахнет Азией твой голос –
То молитвой над свечами,
То дремучим серым камнем,
Испещренным письменами:
«Альхазмика, мшхеньо веда
Обсимид, дебарум мнеда…»

Волос твой – крыло воронье,
А гитара – многогласна.
Губы – как лебяжье сердце,
И в глазах - алмазов ясность.
За окошком вечер хмурый
И скалистый брег Амура.

На соломенной циновке
Льется солнце светом белым,
Утонченным и красивым
Как корейская новелла;
Так спокойно, не переча,
Твои губы льнут навстречу.

Завтра ты помчишься в школу
Учить детей больших и малых.
Я отправлюсь на участки
Помогать справляться с планом.
И продолжим в буднях смелых
Мы корейскую новеллу.

На соломенной циновке
Свет расходится и тает,
И в амурских водах солнце
Утомленно исчезает.

Sunday, October 12, 2008

THREE DREAMS

or
Here and now, in this world
*
Ber Boris Kotlerman


We streaked through the dark, swallowing up the hundreds of kilometers between Göttingen and Trier in a few hours. The autobahn was empty, its cement walls on both sides of the road concealing lights that could have attested to the existence of points of human habitation in the murky universe. At times we felt ourselves in a nightmarish tunnel that promises no bright light at the end. It was the eve of September 11, 2001 the end of a particularly long day that began with a lively exchange of opinions about the presentiment of the Holocaust in Agnon’s writing, continued with a painful guided tour of sites related to the Nazi past in Göttingen, a tour that turned into a relentless argument over good and evil and everything in between, and ended in frantic reports of a plane that had split open the International Trade Center in the heart of Manhattan. At the end of that bizarre day, we sped towards a different but very familiar world that was again to reveal its true face as soon as the enormity of the catastrophe became known. The subject of our research, S.Y. Agnon, had arrived in Germany one year before the outbreak of World War I, which was to change the face of Europe. At that point we were inclined to see in almost all of our experiences in the land of Ashkenaz and its satellites portents of one kind or another of something awful and inescapable that could happen at any given moment. Each one of us – Hillel Weiss who grew up and was educated in the Land of Israel; Avraham Yosef, a native of Rumania whose populace knew how to laugh out loud even during periods of disaster, and I, a product of the Soviet Union which progressively went to pieces before my eyes – tried to make sense of the new situation on the basis of the life experience that he had accrued. Our conversation was constantly being interrupted by panicky phone calls from home: our frightened relatives demanded that we return immediately to Israel, although the airfields had all been closed down. We promised to make every effort, and meanwhile continued to make our way to Trier where another conference was scheduled for the following day on Yiddish culture, that is, the integration of the Jews into the calamity-ridden European landscape. We were tired and irritated, we alternately laughed and sank into momentary melancholy and during those hours managed to touch upon various and sundry topics that arose on the background of an implausible mélange of Agnon scholarship, our consequent tour of Europe in its tracks, and the Twin Towers catastrophe all at once. The notes scattered from heaven with their Divine edict “Po-lin”[1] mingled with the road signs pointing towards the “Gedenkstätte”[2], Dachau near Munich. The Strypa River of Agnon’s hometown, Buczacz, emptied directly into the majestic Rhine. The last Jewish lecturer to be fired from the University of Göttingen - only in 1938, since he had fought for Germany in Word War I - moved to Poland where he promised its rulers that he would pray for rain in due season. And the residents of the Bavarian village of Schopfloch who speak the secret language of Lachoudish all urged us “Stray not after your heart and after your eyes which you stray after”.
Towards midnight we collapsed onto our beds in a random hotel on the main road at the entrance to Trier, but the experiences of the day that had just come to an end, remaining forever in the memories of millions of people, refused to let go of us even in sleep. Each one of us dreamed his own dream, but these individual dreams met at some point in a malicious intent to heighten the nightmare of the reality.

The dream of Hillel Weiss, also known as ‘Professor’

Buczacz looks exactly as it did in the old picture from the early 20th century in the “Book of Buczacz”. You can make out the monastery wall on the road to the Fedor Forest, the headstones in the Jewish cemetery on the side of the mountain, the spire of the town hall building, and the market square. Everything was intact, as we came to realize on our visit there in that summer of 2001, including the house of Agnon’s parents, the gymnasia where the future writer attended school, and even the large forest that became the mass burial ground of the Jews of Buczacz following the Nazi invasion. The Strypa River meandered through the middle of the town, partially hidden by the weeping foliage. It was peaceful and quiet. Suddenly clouds burst forth out of nowhere and covered the blue sky. A heavy shadow fell over the market square, completely eclipsing the synagogue standing at its edge. Because of this we were forced to touch down and walk the entire exhausting climb from the bridge over the river to the marketplace. There were not many people there. A tall, husky old man in a red shirt belted with a simple rope started at us, taking in our kippot and our clothing until he understood something and ran off shouting “Rabin, Rabin”. The street cats also recognized us and lowered their gaze. We had not eaten since the previous day since it was Tisha B’av. On the way we made a calculation and it turned out that the Great Synagogue in Buczacz was to mark its 300th anniversary on that very day. This discovery gave the milieu a great cosmic significance. We longed already to see the monumental walls – do they still shed a tear on the day commemorating the Jewish national destruction, as Agnon recalled from his childhood? Does a ray of light from the Land of Israel still find its way into the interior through the round window above the Holy Ark? And perhaps the letters of the Hebrew alphabet still hover over the prayer hall?

We passed among the improvised stands offering their meager and unappealing wares – wilted cucumbers, radishes tortured into bundles, small, sour apples, and above all, potatoes. Peasant men and women followed us with their glance. From the direction of the synagogue burst a strange noise. We drew closer and saw two huge bulldozers demolishing walls. Fragments of glass and floor tiles, chunks of plaster and slabs of wood filled the plaza in front of the synagogue. No walls were left, and only a few pillars of varying heights still stood, extending their hands heavenward in mute prayer. We stood facing this picture of the End of Days, and the bulldozers continued their work. The locals began to gather around, and someone yelled something to the bulldozer operator. The workman didn’t hear because of the noise, and he cut the engine. One of the locals ran up to him and whispered something in his ear. The workman took his coat, clambered down off his high perch, looked at us in terror, and signaled to his comrade operating the second bulldozer. The two exchanged a few words, and suddenly vanished from the site. The crowd retreated, whispering “Zhidi, Zhidi”. I couldn’t move my feet which seemed to be made of cotton, as happens in dreams. I violently tore them from the ground, overcoming the sense of profound despair that gripped me, and walked into the wreckage. The inner partitions had been totally demolished, and you couldn’t tell what had been there before. In the middle lay a pile of red tiles that had apparently fallen off the roof. I lifted one tile and then another, and it was then that I noticed a handsome stone staircase that led to a basement. I went down the stairs and found myself facing an oak door. I pulled the handle but the door didn’t budge. I peered through the keyhole and could not believe what I saw: A spacious prayer hall lay there behind the door, its corners obscured in the darkness, four pillars in the middle, and between them a tall Ark, upon which was mounted an eternal light casting a circle of light around it. Here was the Great Synagogue - it had gone underground and hidden itself until our arrival! I yelled with the sheer joy of this astounding discovery, and my shout collided with another shout that was coming from directly opposite. I opened my eyes and saw Avraham Yosef jumping out of bed with a terrifying shout.

The dream of Yosef Abramovitz, also known as Avraham Yosef

The Alps were so lovely that it was impossible to describe them in ordinary words, almost like the Carpathian Mountains. Snowy hills and huge pines towered majestically. An infinite silence prevailed around. Only the growl of our car’s motor as it wended its way up the narrow mountain road interfered with this celebration of silence. A dybbuk of adventure which is in fact the evil inclination disguised in a Purim costume led us further onward towards Innsbruck. I decided not to get out of the car until the situation in the world became clearer. From fragments of reports over the radio in English and German we understood that World War III had begun, and it was only a matter of time before we would be caught here, far from our little country. I had no problem going up to Heaven and looking from above at ourselves and this mountainous land. I rose above the car and saw that for now, everything was quiet but I knew for certain that this was illusory. I only fortified my resolve not to leave the car under any terms and not to let the crazed world penetrate my private space. And that is what I did when my friends parked the car under one of the walls of the old city of Innsbruck. They left me there alone and went off to slake their thirst for new places before the war destroyed everything, as they put it.

I closed my eyes and remembered my last class reunion in the city of Iaşi, Romania. My classmates, today respectable people with families and paunches, carried on like small children. We wandered the streets of the city, singing, and telling jokes without a let-up. Some of the passersby smiled at us, some turned reproachful gazes on us and one priest decided that it was time to give us a taste of his sermonizing to bring us back to the straight and narrow. He looked me straight in the eyes, but before he managed to arrive at any conclusion about me, I was already far away. Had I been insolent to him in some way? I have no recollection. I opened my eyes and suddenly saw him through the car’s front window. His face was contorted with rage and he was apparently cursing me although I couldn’t hear him because of the closed windows. His lips moved rapidly. In one hand he held a large cross and in the other was a picture of a bearded Jew. In contrast to the raging priest, the face of the Jew conveyed serenity, somewhat sad. I looked through the window and saw other pictures of this Jew which were staring at me from the tall steeples behind the wall of Innsbruck. On one of the pictures was written in Latin “Jerusalem”. I understood the hint. “We have to get home as quickly as possible!” I wanted to get out of the car and run, but I couldn’t open the door. My hands refused to obey me. I became very weak. The priest went on muttering through the window, I went on struggling helplessly with the door, until I let loose a shout that made the universe quake. In response the priest shouted back and then immediately disappeared and in his place I saw Hillel Weiss in that stifling hotel room.

The dream of Ber Boris Kotlerman, also known as Dov-Ber

From a distance the red-roofed city of Rottenburg looked as though it were in flames. As we drew closer, the fiery red subsided and we began to notice the small details that made up its architectural ensemble – towers, small windows, rain gutters, and the like. A thick serrated wall surrounded the city. A wooden bridge suspended by rusty chains led to the arched doorway. We left the car and went on foot towards the door. It was early morning but crowds of people were already entering and leaving through the gates of Rottenburg. They were dressed according to the best tradition of the Middle Ages, and some were dragging woven baskets. We were not surprised since we had seen a notice on the entrance to the city announcing a fancy dress carnival. A monk in black with a tonsure and a bucket of water lightly climbed the steps on the city wall and disappeared between its notched teeth. The gatekeeper was dressed in a strange helmet made of cloth. He signaled us with his sword and we entered the city. We sought out a synagogue or a quiet corner where we could recite morning prayers. The city was teeming with people. Right in the middle of the street something was cooking in enormous frying pans. At every step beer was being sold from the keg. We went over to a public bench, turned toward the rising sun, and took out our prayer shawls. No one paid us any attention, as though we were not even there. They must have thought that we, too, were in costume. Suddenly we noticed around us other Jews who were draped in white cloth. They were praying silently and only sporadically we heard the words “Leolam ulolmei olmaya…”[3] This, too, did not arouse any particular interest among the crowd which was busy preparing for a long market day at the fair. We had almost finished our prayers when from the clock tower opposite came the deep, heavy sound of a large bell. I looked up and saw a small door open in the clock itself. Out of the door came a small figure with a moustache. The figure was holding a large bottle of wine. He pressed the bottle to his lips and in one long "Meistertrunk"[4], downed the beverage. I dragged my gaze away from this entertaining little man and noticed that the Jews around me had disappeared. My friends had also vanished with them. In fact they had not really vanished but had become very tiny and distant, and I myself was standing on the edge of the clock, near the mustached Mayor of Rottenburg holding a bottle of wine. The Mayor held out the bottle to me and I saw that it was full again. I was apparently participating in some stupid competition. I wanted to put my hands into my pockets, I stepped backwards and lost my balance. For a moment I swayed above the abyss, and then with a great scream, I began with terrifying slowness to fall off the tower. The crowd down below screamed back at me…
▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪▪

For a while we all screamed together, Hillel Weiss, Avraham Yosef, and I. It was about two in the morning and the hotel was in state of deep slumber, and with it, this whole part of the world up to the Atlantic Ocean. Suddenly everything began to move, doors slammed, telephones rang. We couldn’t get to sleep any more. We turned on the television. All of the channels showed the two planes that destroyed the Twin Towers in the middle of New York. Again and again the planes pierced the soft body of the towers which stood just a little longer and then collapsed like a house of cards. There were reports of thousands killed, of the fall of a third plane near the Pentagon, of the closing of air space almost everywhere. It was not another planet and it did not happen a thousand years ago. Not even 60 years ago. This was here and now. In this world.

___________________

[1] Hebrew for ‘Poland’, and a pun on the phrase “stay here’.
[2] City of Memory (Germ).
[3] from the Kaddish, prayer recited for the dead.
[4] swallow (Germ)

Sunday, July 13, 2008

קוידערוועלש КОЙДЕРВЕЛЬШ

בערל קאָטלערמאַן



קוידערוועלש

אָדער

דער בייזער מארשאלעק

(פראגמענט פון דער גראָטעסק-נאָוועלע)



ברוכים הבאים מענער און פרויען
דאס נייע ביכעלע אנטשויען
איין מעשה נפלא

ק ו י ד ע ר וו ע ל ש

קליין און גרויס, קלוג און דול
יעדער וועט מיט לאכן פול
און א ביסל מוסר לערנען
ווי עס האט דא אויסגעטראכט
ניט געשלאפן טאג און נאכט
אייער דינסט און אייער פריינט
דער וואס שרייבט מיט לינקער האנט
און איז אייך שוין לאנג באקאנט


פה ק"ק דעופרים
בשנת תשס"ז ליהודים


קוידערוועלש האָב איך זיך אויסגעלערנט בייַם זיידן ע"ה, ווען מיר האָבן זיך געדרייט אויפן טייַך. מיר האָבן געוואוינט אינעם פאַרוואָרפענעם ישוב אַמורזעט לעבן דער כינעזישער גרענעץ. דאָרטיקע זקנים האָבן געהאַט אַ מאָדנע געוואוינטקייט צו ריידן צווישן זיך אויף יענעם אוראַלטן לשון. ס'איז אַרומגעגאַנגען אַ קלאַנג, אַז דער נאָמען פונעם ישוב אַליין, אין וועלכן ס'האָט זיך קלאָר געהערט עפּעס זאַטס און לאַנדווירטשאַפטלעכס, האָט אויך געשטאַמט פון יענעם לשון. נאָר קיינער האָט ניט געקענט דערקלערן זייַן אמתע משמעות. דער זיידע מיט נאָך עטלעכע פרייַנד זייַנע האָבן געהאלטן אין איין כאַפּן פיש אויפן טייַך גאַנצע וואָכן, און ווען איך בין אַ ביסל אונטערגעוואַקסן, האָבן זיי אָפט מסכּים געווען מיך מיטצונעמען. איך געדענק וואונדערלעך קלאָר דעם צעבראָכענעם שליאַך, וואָס פאַרענדיקט זיך פּלוצים בייַם שאַרף־אָפּגעריסענעם ברעג פונעם פול־ברייטן טייַך. אָט דאָס בילד האָט בייַ מיר תמיד פאַרכאַפּט דעם אָטעם: נאָר וואָס האָבן מיר זיך געטרייסלט אינעם שמאָלן אויטאָ איבער די קאָלדאָבינעס פאַרבייַ דעם הויכגראָזיקן פעלד און פּלוצים – שוין: עס יאַווען זיך די בלויע כוואַליעדיקע רחבות, אין וועלכער עס שפּיגלען זיך אָפ פרילינגדיקע וואָלקנס, וואָס יאָגן זיך אין הימל ווי פאַנטאַסטישע חיות. און אויפן צווייטן ברעג – די וואַלדיקע סאָפּקע, האלב־וועלט די גרייס, ווי עס האָט מיר דעמלט געדאַכט, מיטן הויכן ראַדיאָטורעם אויפן סאַמע שפּיץ. די סאָפּקע האָט מען געקענט זען אויך פונעם ישוב, אָבער דאָ האָט זי זיך אַרויסבאַוויזן אין איר גאַנצער פּראַכט. מאָדנע, ס'איז מיר קיינמאָל ניט אייַנגעפאַלן אַרויפצוקריכן אויף איר. אפשר צוליב דעם וואָס די דערוואַקסענע פלעגן באַטראַכטן זי מיט גאָר גרויס שווייַגעוודיק אָפּשיי?
אויפן פישפאנג־אָרט פלעג יעדערער צוטרעטן צו זייַן פליכט: אַרייַנשלאָגן פלאָקנס פאַר דער ביידל, צונויפקלייַבן טרוקענע צווייַגן פאַרן שייַטער, צעלייגן ווענטקעס, האָקנדלעך, זינקלייעלעך, לאָקערלעך און צעוויקלען נעצן. איך בין געווען דער בעל־הבית איבער דער "פראָש" - א קליינע לופט־פּאָמפּע, וואָס מ'האָט מיט איר הילף אָנגעבלאָזן די גומענע שיפלעך. די אַרבעט איז געווען גרינג און פריילעך. איך האָב געמוזט שפּרינגען מיט צוויי פיס אויף דער "פראָש", וועלכע האָט געטריבן לופט דורך דער קישקע צו דעם שיפל־קערפּער וואָס האָ געהאַלטן אין איין וואַקסן ווי אויף טייג. איך האָב געהאַלטן אין איין שפּרינגען און שפּרינגען, ביז דער זיידע האָט גענומען פאָכען מיט די הענט מיר אין פּנים שטאַמלענדיק זייַן באליבטן כישוף־שפּרוך: "שאַ, סעטיצאַכיישעך!" מייַן אויער האָט געהאט אַרויסגעכאַפּט פון דעם שפּרוך דווקא אַ רוסיש וואָרט "פּטיצא", פויגל, און איך פלעג מאָמענטאל ווערן צוגעשמידט צו דעם אָרט, האָבנדיק מורא פאַר זייַן אימהדיקן פויגל. ער האָט זיך מיר אויסגעמאָלט ווי אַ מין קוידערוועלשער "עוף־החול", נאָר שרעקלעכער.
דער אמתער פישפאַנג הייבט זיך אָן ווען ס'ווערט שוין חושך. דאַן שטעלט מען נעצן פון שיפלעך ממש אינמיטן דעם שנעלן שטראָם. דאָס געזעץ פאַרווערט כאַפּן פיש מיט נעצן, און מיר האָבן זיך באַנוצט מיט זיי בגניבה. בייַטאָג פלעגן מיר מערסטנס ליגן בייַם שייַטער, עסן, טרינקען (איך פלעג באַקומען, פאַרשטייט זיך, בלויז לימאָנאַד) און שמועסן. יענע טעג מיטן זיידן און זייַנע חברים בייַם טייַך האָבן פאַרזייט אין מיר מייַנע גאַנץ אויבערפלעכלעכע קוידערוועלש קענטענישן. אמת זאָגנדיק, נישט אַלץ האָב איך תופס געווען אין זייערע רייד. וואָרשיינלעך, גאָר עלעמענטאַרע זאַכן זענען צו מיר גאָרניט אויסגעמיטן דערגאַנגען. אַזוי אַשטייגער, נישט אינגאַנצן פארשטענדלעך איז מיר געווען, פארוואָס דער געהיימנישפולער טייַך סמבטיון, וואָס פליסט דאָך ערגעצוואו ווייַט, האָט זיי אזוי פעסט פאַרהאַקט דעם וועג אויף צוריק צו זייערע נאָסטאלגישע זשיטאָמירן, קאַמענצעס און ביאַליסטאָקן. פון צייַט צו צייַט, ווערנדיק שטאַרק אויפגעלייגט, פלעגן זיי אָנהייבן גאָר מאָדנע שפּילן. אַמאָל, געדענקט זיך מיר, האָבן זיי אויסגעקייַקלט פון טרוקענע גראָזן אַ ליאַלקע אין גרייס פון אַ מענטשל. די ליאלקע, וואָס זיי האָבן זי אָנגערופן "האָמין", האָבן זיי אָנגעטאָן אין אלטע צעריסענע הויזן, אַ העמד און אָנגעהויבן זי אריבערוואַרפן איינער דעם צווייטן מיט געלעכטער. דערנאָך האָבן זיי אויסגעמייסטרעוועט צווישן צוויי ביימער א מין תליה און אויפגעהאָנגען דעם "האָמינען" נעבעך. די ליאַלקע האָט זיך געדרייט אויפן ווינט ביזן אָוונט, דאַן האָט מען זי אַריינגעוואַרפן אין שייַטער אַרייַן.
ווען דער זיידע פלעג זיך פאַרטראַכטן האָט ער געהאַט אַ טבע צו מאָלן מיט אַ האָקן אויפן נאַסן זאַמד פירקאנטיקע געקינצלטע אותיות. אויפשריפטן אויף קוידערוועלש האָבן זיך אויך געפונען אויף די שטיינערנע מצבות, צעוואָרפענע דאָ און דאָרטן לענגויס די ברעגן פון אונדזער טייַך. ווען מיר זענען פאַרבייַגעשוואומען אַנטקעגן זיי אין די שיפלעך, פלעגן די דערוואַקסענע כסדר זיך אָפּווענדן אין אַן אַנדער זייַט און עפּעס מורמלען אונטער דער נאָז. די מצבות זענען געווען פאַרדעכטיק ענלעך אויף אַ שטיוול. ווען אַ שטראָם פלעג אונדז אמאָל צויאָגן נענטער צום ברעג, האָט מען געקענט דערזען אויף די אָפּגעשיילטע פון דער נאַסקייט שטיינער פון די "שטיוולען" צוויי באַשטענדיקע סימנים, פון וועלכע איינער איז געווען ענלעך צו א מענטשלעכן אויער און דער צווייטער – צו דער מצבה אַליין. דער זיידע האָט מיר דערקלערט, אַז אָט די סימנים לייענט מען אויף קוידערוועלש "פ" און "נ", הייסט עס "פּה נקבר..." – "דאָ איז באַגראָבן..." מיט א געהיימען קול האָב איך עס איבערדערציילט די קינדער פון אונדזער הויף (וועלכע האָבן טאַקע אָפט אויסגענוצט די צוויי אותיות פאַר אַוועקצושיקן איינער דעם אַנדערן וואו דער שוואַרצער פעפער וואַקסט), נאָר זיי האָבן מיך אָפּגעלאַכט.
מייַן קינדישער זכרון האָט אייַנגעזאפּט אַלץ ווי אַ שוואָם, און באַלד האָב איך שוין געקאָנט דורכלייענען די קעפּלעך אין דער היגער קוידערוועלשער צייַטונג, וואָס האָט זיך ספּעציאַליזירט אויף די פראַגעס פון לאַנדווירטשאַפט, פישפאַנג און פיצוכט און געווען פאַרשפּרייט אומזיסט אין קראָמען, וואו מ'פלעג געוויינלעך אייַנוויקלען אין איר פיש און אַנדערע פּראָדוקטן.
קיינער בייַ אונדז האָט קיינמאָל ניט געפירט קיין חקירות איבער דעם אָפּשטאַם פון קוידערוועלש, און איך בין תמיד געווען זיכער, אַז דאָס איז אַ גאַנץ לאָקאַלע דערשייַנונג. אויך שפּעטער, שוין נאָך מייַן פאַרלאָזן דעם ישוב, האָב איך מער ניט געהערט די דאָזיקע שפּראַך.
See the full text

Labels: , , ,

Sunday, May 25, 2008

Дело Рабиновича (фрагмент из еврейско-монгольско-китайского детектива)


Берл Кедем



"Томашинский распахнул полушубок, стянул с головы шапку и присел на край стула напротив рабби Дайны. Заглянувшую вслед за ним Ривку Рабинович рабби жестом попросил остаться за дверью. Тощий писарь – сойфер Нафтали из беженцев обмакнул перо в чернильницу и приготовился записывать. Рабби Дайна прочистил горло и проговорил:
- Итак, уважаемый, ваше имя - Менахем-Мендель бен реб Шолем Томашинский?
- Да, точно так. Менахем-Мендель сын Шолема Томашинского из Монастырщины, что в Галиции. В прошлом – подданный Австро-Венгрии, а теперь уж и не знаю к какой стране себя приписать.
- Вы утверждаете, что можете засвидетельствовать смерть э… Аврома бен Нотэ Рабиновича?
- Дело в том, - ответил Томашинский, - что вот уже без малого десяток лет мы вместе стараемся, что называется, на общей ниве. Не сказать, что за это время мы стали близкими друзьями. Человек он жесткий и замкнутый, одно слово – "кацав", его и жена так иногда звала. Но вместе мы провели не одну удачную сделку, случались и неприятные моменты, особенно в последнее время. Мы часто направляемся в дальнюю дорогу вдвоем – мало ли что, но на этот раз так вышло, что мне нужно было срочно по делам выехать в… ну не важно, в общем, Рабинович поехал в Монголию один. А через неделю вернулись сопровождавшие его буряты и рассказали, как его вместе с телегой похитили бандиты. Со слов бандитов стало ясно, что они из отряда некоего атамана Камышина. Бурятов прогнали, и они решили переждать какое-то время в уртоне Мандагал. В тот же день, вернее, ночь бандиты вернулись в повозке Рабиновича, но самого хозяина в ней уже не было. Вся телега была в крови, но сложно сказать, кому принадлежала кровь, потому что бандиты тоже были ранены. Кстати, на днях один русский железнодорожный инспектор из Хайлара рассказал мне со слов некоего монгольского милиционера, что якобы два монгола из Мандагала видели, как русские бандиты убили Рабиновича. Эти монголы вроде хорошо его знали, они его называли «харá орóс» – черный русский. - Томашинский на миг задумался. – Не знаю, откуда у него такие подробности. А я после разговора с бурятами отрядил их назад на место похищения. И вот что выяснилось: два монгола из Мандагала нашли на том месте человеческий череп с золотым зубом в верхней челюсти. Зуб они, естественно, вырвали и преподнесли в дар местному шаману, который у них вроде святого. Может, это даже те двое, что видели, как убивали Рабиновича. А череп – понятно, без зуба - буряты привезли сюда. Так вот, у Рабиновича был золотой зуб как раз в том же месте, и многие могут это с легкостью подтвердить. Может, принести череп?
Томашинский с готовностью приподнялся со стула. Рабби Дайна поморщился и покачал головой.
- Нет, сделайте одолжение. Нужно его как можно быстрее захоронить. А что, ваши буряты уверены, что череп был найден именно в том месте, где произошло похищение?
- Да они ориентируются там как у себя дома! Каждый камень знают, каждую тропку. И монголы то же самое. Если они говорят – значит, так и есть.
- А у шамана они видели золотой зуб?
- Он его повесил себе на шею на шнурке и так и ходит. Теперь это один из его амулетов.
- А где, вы говорите, был у Рабиновича золотой зуб?
- В верхней челюсти справа, он еще в Киеве вставлял, давно, до приезда сюда. Так он рассказывал.
- Ну хорошо, зовите второго свидетеля. Нет, подождите!
Рабби посмотрел на Томашинского и неуверенно спросил:
- Сколько дней, по вашему, прошло, между предполагаемым убийством Рабиновича и обнаружением его э… черепа?
- Ну, максимум дня три…
- Как же тело так быстро превратилось в скелет и… где другие части?
- Да оно уже на следующий день стало скелетом. Это волки, они в несколько часов обгладывают труп. А кости они должно быть растащили по округе. Там, собственно, многие, так сказать, хоронят таким образом своих близких. Просто выносят мертвого в степь. Хотят, чтобы душа побыстрее освободилась от плоти и подготовилась к перерождению.
Рабби устало прикрыл глаза и замолчал. Томашинский поднялся и направился к выходу. Мимо него боком протиснулся в дверь худой еврей в роговых очках и картузе с опущенными бортами. Он быстро подошел к столу и хотел что-то сказать, но рабби показал ему рукой на стул. Еврей присел, держа спину неестественно прямой.
- Ваше имя Екусиэль-Ицхок бен реб Мойше Фурсман?
- Да, Екусиэль-Ицхок…
Сойфер застыл с пером в воздухе, вопросительно глядя на Фурсмана, и тот поспешно добавил:
- Екусиэль, да, Ицхок. Сын Мойше и Двойры Фурсман из Одессы. В Маньчжурии я недавно, примерно года два. А до этого проживал в Иркутске, часто наведывался в Ургу. Ну и тут бывал, конечно.
- Что вы знаете о смерти Аврома бен Нотэ Рабиновича?
- Рабиновича? Я его видел в последний раз до исчезновения у Давиндала, монгольского скотовладельца по ту сторону границы. Мы договорились, что я доставлю его овчину сюда, в Маньчжурию, а он мне за это тоже окажет кое-какие услуги. Потом он уехал – сказал, домой. А позже, дня через три, приезжали на автомобиле из аймака, все расспрашивали. Там был один монгольский милиционер из Урги, из красных. Он мне рассказал про найденный череп, который буряты потом увезли, и еще показал рукав от нательной рубахи и кусок материи от неё же, вроде бы найденные вместе с черепом. А я этот рукав сразу узнал – Рабиновича это рукав, у него все рубахи такие, из серафинки, в полоску и с пуговками. Он и был в ней, в этой рубахе, когда я его видел в последний раз. Вот, наверно, и все.
- Каким образом вы видели на Рабиновиче нательную рубаху, когда её носят под всеми одеждами?
- Так в юрте же жарко было. Он и ворот расстегнул. Да у него все рубахи такие – из серафинки, в полосочку и с такими пуговками.
- А откуда вам известно, что все рубахи Рабиновича такого именно сорта?
- Он их всегда дюжинами покупал. Вот и эти купил год назад, я его встретил в Харбине, в галантерее у Фельдберга.
- Ну ладно. А милиционер вам не сказал, где точно нашли рукав?
- Там же, где и череп. Они специально взяли с собой тех монголов из Мандагала, которые нашли череп.
- Хорошо, вы можете идти. И позовите мне кого-нибудь из Рубинчиков.
Фурсман поднялся и задумчиво направился к выходу. Внезапно остановившись, он повернулся к рабби Дайна:
- Кстати, тут поговаривают, что Рабиновича убили из мести. Он все судился с каким-то унгерновским есаулом из-за отобранных у него овец. Но точно мне про это дело не известно.
Открыв дверь, он позвал Рубинчиков, и оба брата тут же возникли на пороге.
- Пусть кто-то один войдет, этого будет достаточно.
- Да как же… - возмутился один из братьев. – Мы же ведь вдвоем были, нас чуть не убили! Обоих!
Рабби махнул рукой сойферу: записывай, мол, и попросил братьев представиться.
- Я вот Дувид, а это Рувим. А отец наш, да продлятся его дни, - Эфраим Рубинчик из Шепетовки.
- Что вам известно о местонахождении Аврома Рабиновича?
- Благословен судия праведный… Нас в низовьях Керулена, на одном из уртонов недалеко от Мандагала схватили не то колчаковцы, не то унгерновцы - их не разберешь. Хлестали нагайками, обещали убить, как они это делают со всеми нашими. Так один из них и сказал: «Мы тут одного намедни кончили – вашего семени». В конце концов у нас забрали все деньги и даже верхнюю одежду, связали и бросили в какой-то сарай. А к вечеру пришел хозяин уртона, открыл дверь и сказал, что «оросы» ушли на восток.
- Вы полагаете, что тот якобы убитый бандитами еврей – это Рабинович?
Братья смущенно переглянулись. Ну, в общем, а кому еще быть, как не ему? Всех торгующих с монголами мы знаем наперечет. И никто не пропал в то время, только вот Рабинович."


"Рабби Дайна задумчиво глядел на обложку принесенного кем-то харбинского журнала «Сибирь-Палестина». Дело Рабиновича было не таким уж и легким, как это могло показаться. Признать человека мертвым – дело исключительной важности. Допустим, он пойдет на это и объявит Ривку Рабинович вдовой. Она, конечно же, скоро снова выйдет замуж, у неё родятся дети. И тут вдруг окажется, что Авром Рабинович жив. Что будет с детьми? Они навеки останутся незаконнорожденными – мамзерами, и будут отторгнуты от общины Израиля.
В сущности, серьезных свидетельств было два – братья Рубинчик однозначно не годились даже в качестве косвенных свидетелей. Ведь кроме того, что бандиты не сказали им, кто убит, их явно пытались запугать, чтоб побыстрее отдали деньги. С одной стороны, заявление братьев о том, что они знают всех торговцев с Монголией, и никто не пропадал в эти месяцы кроме Рабиновича, основывается на одном старинном правиле. Сказано, что если пропал еврей в пути, по которому шел из одного места в другое, а после того на этом пути был найден неопознанный труп, то Тора учит, что это тот самый пропавший - при условии, что пропавший нигде не объявился. Действительно, местонахождение Рабиновича неизвестно, однако труп, по существу, не найден. Рубинчики трупа не видели, не видели они и черепа. Череп видели язычники - буряты и монголы, они рассказали о нем Томашинскому, и только в связи со свидетельством последнего свидетельство Рубинчиков приобретает некий смысл. Но поскольку свидетельство Томашинского можно лишь отнести к косвенному свидетельству - «снифу», то свидетельство Рубинчиков, как свидетельство третьей степени, само по себе бессмысленно.
Итак, остаются Томашинский и Фурсман. Томашинский, понятно, сам черепа не находил, но видел некий привезенный бурятами череп, в котором не хватало зуба точно в том месте, где у Рабиновича был золотой зуб. Нужно еще будет опросить людей по поводу этого зуба, однако если предположить, что в наличие у нас непреложный факт, то это еще один «сниф». Правда, золотой зуб в качестве явной приметы не годится. Явная примета, «симан мув’ак» - это то, что есть у одного на тысячу, а тут – сколько сегодня людей в этих краях ходят с золотыми зубами в верхней челюсти! Другое дело – рукав от рубахи Рабиновича, который собственными глазами видел Фурсман. Он же – последний, кому довелось видеться с самим Рабиновичем, за день до предполагаемого убийства. Рукав нашли рядом с черепом, поэтому при учете черепа и отсутствия в нем золотого зуба как «сниф» можно считать рукав за «симан мув’ак» и на этом основании признать Рабиновича мертвым, а его жену – вдовой.
Рабби Дайна удовлетворенно откинулся в кресле. Кажется, выход найден. Правда, стоит подождать еще немного – вдруг все же Рабинович каким-то образом уцелел. Можно только представить, как будет выглядеть рабби в таком случае! Стоп. Значит, все же какой-то шанс на то, что он жив, существует? Дайна потер лоб. Что у нас есть? Бандиты, пропавший еврей, место исчезновения, найденный там череп, отсутствующий золотой зуб, рукав его рубахи, свидетельство язычников… Да, еще рассказ монгольского милиционера русскому инспектору. Фактов много и все указывают на то, что Рабиновича нет среди живых. А вдруг череп не его? А может, он был ранен, и его нательная рубаха пошла на перевязку? Но где же он тогда сейчас? Ведь сказано: если еврей пропал в пути, по которому шел…"
Рабби Дайна решил, что лучше не рисковать и спросить совета у рабби Кисина, и принялся за составление письма в Харбин. Ответ пришел уже через неделю – почтовые услуги на КВЖД действовали отменно, несмотря на смутные времена, да и рабби Кисин прекрасно понимал неотложность решения проблем такого рода по горячим следам.
В принятых цветистых выражениях рабби Кисин выражал свое почтение молодому коллеге, да горит его свеча, и жаловался Дайне на головные боли, которые, по его словам, в последние дни отпустили, но все еще не дают ему возможности как следует сосредоточиться на таком требующем изучения и много внимания деле, как освобождение агуны. «Если бы были в наших пределах великие в Торе раввины, - писал Кисин, - я бы уклонился от выражения своего мнения в этом чрезвычайно серьезном деле. Однако в связи с отдаленностью данного места от центров Торы в России и Польше и с тем, что не к кому обратиться в этом районе с подобными вопросами, я нашел должным выразить свое мнение по этому вопросу после некоторого просмотра Гемары и законодателей – и поможет мне Б-г, да не оступлюсь в вопросе Галахи». При этих словах рабби Дайне стало жарко. Если по мнению Кисина тут требуется настоящий мудрец, то каким же смешным может показаться предложенное им, Дайной, решение?
«Итак, - писал Кисин, - некто реб Авром бен реб Нотэ Рабинович из жителей Маньчжурии отправился в Монголию по торговым делам и вот уже три месяца, как потерялись его следы и прошел слух, что он был убит в Монголии бандитами, и о том принял досточтимый рабби Дайна свидетельство.
Реб Менахем-Мендель Томашинский засвидетельствовал, что буряты рассказали ему, будто видели, как грабители взяли с собой Аврома Рабиновича, и потом видели тех грабителей по возвращении назад, а хорошо им известного Аврома Рабиновича с ними в телеге не было. А между тем прибыли на то место братья Рубинчик, и бандиты вознамерились их убить и сказали им, что одного еврея уже нет в живых. После этого они ограбили их имущество. Видимо, бандиты имели в виду Рабиновича, поскольку другого еврея не было в тех местах. В соответствии с этим реб Томашинский послал бурятов на поиски пропавшего. Вернувшись, буряты рассказали, что недалеко от места под названием Мандагал они видели череп, а в черепе был вставной золотой зуб в верхнем ряду. Этот зуб вырвал из челюсти один монгол и передал его некому человеку, который у них за святого. После этого они привезли тот череп сюда, уже без золотого зуба. У Рабиновича же действительно был золотой зуб в верхней челюсти. Еще засвидетельствовал вышеназванный свидетель, что слышал от русского начальника, который слышал от монгольского милиционера, будто бы убили вышеназванного Рабиновича и что два монгола видели убийство.
Второй свидетель, реб Екусиэль-Ицхок Фурсман засвидетельствовал также, что после того, как буряты рассказали, что видели череп одного убитого, туда был послан автомобиль с шофером отыскать и привезти его для захоронения. Шофер, нашедший череп вблизи Мандагала, рассказал, что рядом с черепом находился рукав от рубахи и кусок ткани от той же рубахи. Все это доставлено в Маньчжурию вместе с черепом, и реб Фурсман признал, что это та самая рубаха, что была на Рабиновиче, когда тот отправился из Монголии обратно домой – из серафинки, как и остальные его рубахи, с полосками как на остальных рубахах и с пуговицами как на остальных рубахах. Он также слышал, что Рабиновича убили в Монголии из мести за то, что он судился с кем-то из-за стада овец, которых у него украли в прошлом году. Вот содержание свидетельств, которые снял досточтимый.»
Читая дальше, рабби Дайна медленно заливался краской. «И вот досточтимый обосновал свое решение остатками рукава от рубахи. По моему мнению, нет никакой возможности освободить агуну на этом основании - согласно заключению «Шульхан Орэх» о вероятности того, что рубаху могли одолжить, хотя свидетель и заявил, что Рабинович был одет в ту рубаху до отъезда из Монголии домой (даже если мы допустим, что вскоре после этого он не одолжил рубахи другому). Нигде в Гемаре и у законодателей мы не найдем по поводу вероятности одолжения, что речь идет об определенном времени: скажем, если прошло много времени, то тогда есть такая вероятность, а если мало, то нет. Но предположим, что нет никакой разницы, много или мало времени прошло, и что и при малом промежутке времени есть вероятность одолжения. В трактате «Нода бе-Иегуда»[1], раздел «сов» (400) параграф «самех» (60), правда, есть различие, идет ли речь до субботы или по прошествии субботы, поскольку не принято менять нательную рубаху во время субботы, - однако в наше время и в здешних местах такого различия, конечно же, нет, поскольку весьма распространено менять рубаху в субботу.
Поэтому как ни смотреть, вероятность одолжения отпадает только если свидетель лично опознал рукав или на этом рукаве была какая-то особая, явная примета - «симан мув’ак». Данное же свидетельство не разъясняет, лично ли свидетель опознал рукав (в любом случае, сложно себе представить, что свидетель видел раньше собственными глазами рубаху, которую носят под всеми одеждами и которую нельзя увидеть иначе как во время сна, да и тогда глаз не успеет её хорошо разглядеть). По всему видно, что свидетель основывается на той примете, что рубаха из серафинки, как и остальные рубахи, и с такими же полосками, а это весьма плохая примета, тем более, что рукав был найден не на нем, а рядом с черепом.
В трактате "Бейс Шмуэль"[2], раздел "коф" (100) глава "тес" (9), говорится, что и предметы, по поводу которых нет вероятности одолжения, как кошелек или кольцо, являются явной приметой только когда они найдены непосредственно на убитом, а не рядом с ним, что отмечено и в трактате «Гитин». И Раши объяснял, что если нашли «гет» в чьих-то вещах, то «гет» этот действителен, если вещи были внутри дома того человека, но даже и в этом случае никак не рядом с вещами. Если же нашли драгоценные камни рядом с кошельком, то они принадлежат хозяину кошелька, согласно Раши, только если мера приближенности - в пределах четырех локтей, а «Тосефта» вообще определяет максимум в один локоть и не более того. Свидетель же не прояснил, как близко находился рукав. Учитывая все вышесказанное, нет никакой возможности освободить агуну, а наоборот – запрещено по всей строгости. К тому же, рубаха – это не кошелек и не кольцо, по поводу которых нет вероятности одолжения, так что даже если и опознал бы свидетель рукав лично или была бы на нем явная примета, то и тогда нельзя опереться на такое свидетельство и даже использовать его как косвенное основание по причине вышесказанного».



примечания:

---------------
[1] "Нода бе-Иегуда" (1776) – респонсы пражского раввина р. Ихезкеля бар Иегуды Ландау (1713-1793)
[2] "Бейс Шмуэль" – комментарии на "Шульхан Орэх" польского раввина р. Шмуэля бар Ури Шрага Файвиш (1694-?)

Labels: , , ,

Friday, May 09, 2008

ЙОСЕФ (фрагмент)

Берл Кедем





«…и вот решили мы здесь, в стране дикой и неизведанной, подготовить все для тех, кто еще может спастись. Не мешкайте и собирайтесь вслед посланнику нашему и с Божьей помощью приведет он вас с миром к большой реке, а оттуда нужно подняться против течения по одной из малых рек до крепости, в котором мы сидим по суду и вере, и имя ей на святом языке Город-Крепость - Ир-Бира, а местный народ называет её Бира. Название такое дали мы, поскольку живем надеждой укрепить крепость нашего спасения и вновь подняться и служить Господу нашему, да будет благословенно святое имя Его, амен сэла. Страна эта и в самом деле оказалась ничьей. С одной стороны её окружают высокие горы, а с другой - река Черного Змея. Топкие болота нас не пугают, потому что мы поставили дома наши в сухом месте - на верхушке небольшой лесистой горы. В эти дни мы приступили, с Божьей помощью, к постройке дома собраний. А потому мы просим заказать для нас свиток, и к просьбе этой присоединяются мар Авраам бар Песах, мар Ханука ибн Ихья, мар Гдалья бар Биньомин, а также Булан, Кибар, Бойтыр, Хаким, Сурата, Купин и ваш преданный раб, нижайший Йосеф бар Исраэль…»


«…крепость наша находится на берегу быстрой горной реки, которую мы назвали Наар-Бира, то есть Река-у-Крепости, и которая впадает в реку Черного Змея в двух днях пути от нас. Пока стояли зимние месяцы, до исхода праздника Песах, мы предприняли несколько походов, чтобы наметить торговые пути. К северо-западу от крепости, в четырех дневных переходах, простирается цепь высоких лесистых гор, богатых зверем и древесиной разных сортов. Этим весьма красивым горам мы дали имя Красота Сада Божьего - Хен-Ган, поскольку никакого местного названия им нет. По пути мы пересекли множество малых рек. Нам не встретилось ни одного человеческого жилища. Дурзенские охотники утверждают, что сюда время от времени перекочевывают северные племена близкого им происхождения, однако надолго не остаются. На северо-востоке мы обнаружили еще одну довольно полноводную реку, которая замыкает наши пределы. Мы дали ей имя Акура, иными словами Вырванная-с-Корнем - в память о горькой судьбе изгнанников, вынужденных томиться вдали от родины и уповать на милость Божью, да будет благословенно Его святое имя…»

«…и выехали мы с отрядом лучников к Реке, и пересекли её на плавучем мосту – чтобы с почетом встретить караван изгнанников и укрепить их в надежде на Божью милость. Ибо все уже приготовлено и покрыты изнутри войлоком просторные дома для них. А в домах этих три стены из гладко оструганных дерев, а четвертая из неоструганных дерев – чтобы помнили о постигшем нас всех несчастье, о давнем и о недавнем, и чтобы ни на мгновение не забывали, что все в руках Всевышнего, благословен Он. А лучников мы взяли для доказательства мощи нашей и уверенности, а также для защиты от северных князей, которые проявляют беспокойство нашим присутствием. С князьями этими, сидящими у холодного моря, таково дело: на четвертом году нашего изгнания пожаловали их гонцы и заявили, что выбранные нами пределы принадлежат им по праву их отцов и отцов их отцов. Но если будем мы послушны воле князей, то ничего дурного нам не причинится. Воля же эта требует от нас выступать с ними в походы против сидящих по ту сторону реки Черного Змея. В доказательство преданности нашей они потребовали одного из нас, чтобы сидел в их стане. Таков здесь обычай. Поскольку вера наша не позволяет нам отдавать пленников, то послали мы с гонцами обоз с красной рыбой, и шкуры, и кожаные ремни, и вино, и мед. А пленника не послали…»

«…не знаю, услышишь ли ты меня, учитель и господин мой, ибо слаб человек в одиночестве своем, и только Всевышний может заставить горы плясать и реки повернуть вспять и развести воды морские мышцей своей простертой. А раб твой нижайший не в силах даже описать то, что он застал по возвращении из дурзенской страны в крепость спасения нашего, на которую мы возлагали такие надежды. Где найти слова, чтобы выразить тот ужас запустения и смерти, царящий отныне в нашем убежище? Никого не пожалели северные князья в подлом гневе своем, и теперь я как пес одинокий, разорвав одежды, брожу средь тел и руин. Днем я взываю «Эйхо?», а ночью плачу, приклонив голову к дорогой поклаже, которую я привез сюда напрасно для дома собраний. А вот что в поклаже моей, творение рук дурзенских мастеров: светильники, отрезы дорогих тканей, шкатулки, а также большой семисвечник из чистого золота, из цельного слитка выкованный, включая его основание, ствол и украшения в виде чашечек, шаров и цветков. А еще соткали дурзенские мастера по нашей просьбе плотную завесу из скрученных нитей льна, голубой шерсти, багряницы и червленицы, обрамленную бахромой и кистями из золотых нитей. А на завесе вытканы золотыми нитями Ворота милосердия, ведущие в Храм Всевышнего, что отстроится еще в наши дни нашими молитвами. А Ворота эти состоят из двойных шестигранных колонн коринфской бронзы, меж которыми помещены вазоны из тончайшего иерусалимского стекла, а в тех вазонах – вечно живые цветы. Колонны же соединены друг с другом резными арками из ливанского кедра, которые в свою очередь увенчаны капителью, вздымающейся вверх наподобие крыльев херувимов в святая святых. А с капители свисает покрывало тончайшего шелка, на котором выткано золотыми буквами «Вот ворота Всевышнего, праведники да войдут в них». Пол же Ворот выложен в два слоя золотыми брусками, каждый величиной с тэфах. И так искусно исполнили дурзенские мастера наш заказ, что хочется встать, вытереть слезы, и войти в Храм Царя Вселенной. И еще попросили мы мастеров вышить в центре завесы имя дома собраний нашего, и имя это – «Бейт Менахем», что значит «Дом утешителя».
И поскольку завещано нам жить, то по окончании времени траура я соберусь с силами и с Божьей помощью заново отстрою наш дом собраний. И будет, когда наступит вскоре время помазанника, и кость застучит о кость, и восстанут мертвые – то станет он им утешением.

нижайший Йосеф бар Исраэль,писано в месяц тишрей года нынешнего»

Thursday, April 17, 2008

ШМУЭЛЬ ГАЛКИН שמואל האלקין

перевод: Берл Кедем



און נאָכאַמאָל און ווידער – דו, און דו, און דו
אין האַרצן – קידער-ווידער, ווידער ניט קיין רו
און נאָכאַמאָל אין הייך דער זעלבער וואָלקן קרייַזט
און נאָכאַמאָל דער ווינט אויף שטורעם
ווייַזט

און איך, ווי פריִער, זיץ – דער קאָפּ אין ביידע הענט
און דו, ווי פריִער, קוקסט – פונווייַטן, פון דער פרעמד


* * *

Еще раз - ты, и снова - ты и ты,
И покоя сердцу нет от суеты,
Снова в небе вьются те же облака,
Снова ветры бурю несут издалека.

Руками сжав виски, сижу как прежде я,

Как прежде ты глядишь, чужая, на меня.


* * *


זאָג, צו וואָס זאָל איך דיך גלייַכן
קלייַב זיך אויס אַליין צו וועמען

כ'קאָן די שטערן געבן נעמען
וועלכע מער פון זיי נאָך לייַכטן


כ'קאָן מיט ביימער זיך פאַרבינדן
כ'קאָן צו גראָזן גראָזיש ריידן
אָט די שפּראַכן אָט די ביידע
כ'האָב דערלערנט אין דער קינדהייט

כ'קאָן פון שטיינער פייַער שלאָגן
ציילן כוואַליעכלעך אין טייַכן
זאָג, צו וואָס זאָל איך דיך גלייַכן
זאָג, אויב ניט – וועל איך דיר זאָגן


אויב דער שטערן-גאַנג – צו לאַנג דיר

און פאַרראַטן קאָנען טייַכן
דאַן דערלויב צו מיר דיך גלייַכן

ווען איך שרייַב אָט דאָס געזאַנג דיר

* * *


С чем тебя сравнить, скажи мне?
Выбирай, что пожелаешь, -
Ярче звездного сиянья
Я звезде могу дать имя.

Мне язык деревьев слышен
Травы мне по-травьи шепчут;
Эти чудные наречья
Я узнал еще мальчишкой.

Пламя взвить могу из камня,
В реках волны перечислить:
С чем тебя сравнить, скажи мне?
А не скажешь - знаю сам я:

Если к звездам ты не хочешь,
И не дружишь ты с волною, -
Я сравню тебя с собою,
Сочинившим эти строчки...





Labels:

Friday, January 04, 2008

Шолем и Хава שלום און חווה

Э. Казакевич,1935, худ. Лейб Зевин

ЭММАНУИЛ КАЗАКЕВИЧ

(роман в стихах, 1934-1940, фрагменты)

перевод с идиша:

Берл Кедем

1

Стучат под звездами колеса
Стучат в груди у нас сердца,
Ночь глубока, ей нет конца,
И лишь затерянный фонарь
Влетает из ночи в окно,
На миг мигнет - и нет его.

Во мгле ночной вагон догнал
Случайной станции огни,
Проносятся в тиши они -
Огромен мир, а поезд мал.

Он прошумит среди ветвей,
Свистком отметит перегон,
Всей мощью скрытою своей
Он рвется в путь – и счастлив он.

7

А Хава спит и видит сны,
И снится ей гора большая,
А на горе горят костры,
И Шолем с Хавой там гуляют.

10

Ворчит состав, его бока искрят,
Костры горят по сторонам,
И на горе костры горят -
Чуть-чуть подальше, ровно в ряд.
Там город есть – Биробиджан.

13

К парому Шолем подошел,
К тому речному тихоходу,
Что, разрезая грузно воду,
Старик-кореец ровно вел.

В той стороне его одна
В молчаньи встретила тайга.
Как ветром сбитый исполин
Возникла сопка перед ним.

15

И пусть привидится: Израиль
Расставил там свои шатры,
Где даль весенняя сияет,
И где шатер поставил ты.

Весна наполнится красою,
Бокал наполнится вином,
Нальется Хава жизнью новой,
И морось будет летним днем,
И листопад придет багряный,
И снег покроет все кругом.

И будет так: как снег растает,
То от неё с тобой тогда
Колено новое восстанет.

И прилетит златая пава
Ко входу твоему; рогами
Взмахнет олень: владей же нами,
Потомок Шолема и Хавы!..



Биробиджанская Сопка, 1935

худ. Лейб Зевин

Labels: , , ,

Thursday, January 03, 2008

ТАШЛИХ


«Всем жидам города Киева…»

<=Ташлих, художник
Александр Герымский
(фрагмент, 1884)

У мясника Шмилика большая семья. Жена, старик отец, три своих дочери и три дочери жены, из них четверо на выданье. А ещё внуки, а ещё родственники со стороны дочкиных мужей и брат Срулик с мишпухой. Со Сруликом они вообще живут в одном доме, вместе уже много лет рубят мясо на Бессарабском рынке и все делят между собой по-честному. По одиночке бы и не выжили, наверное. Страшно вспомнить, как тогда, осенью 17-го, спешно продавали родительский дом, клейт, склады – все, что нажито было поколениями Лещинеров в Черной Тифле. Выручили мешок керенок и двинулись на подводах в Киев. На дороге бардак, бесконечные заграды и проверки. Но с Божьей помощью добрались до Подола. Заехали всем обозом к Хаиму-олейнику, чтоб осмотреться и не спеша выбрать подходящее жилье. Не успели оглядеться – а тут опять революция, война. Какой уж там свой дом! Сняли втридорога по углу, а керенками только стены осталось обклеить. Вот тогда они со Сруликом и ухватились один за другого. Так и пережили немцев, директорию и Петлюру. Со временем и к Советам приспособились, встали на ноги, устроились в мясницкий кооператив. Шмилик смотрелся очень солидно в сером халате, широком кожаном фартуке и кепке: усмехаясь в черную с проседью бороду, он одним метким ударом запросто разрубал самые толстые кости. Слава Богу, в доме всегда было мясо, и дети с внуками не были обижены.
По праздникам и субботам Шмилик не работал. В эти дни в их доме собирались евреи. Чистые и торжественные, в ермолках и довоенных капелюшах, они степенно входили в небольшой коридор, касаясь правой рукой мезузы на косяке, и здоровались с домашними. У Шмилика железное правило – в эти дни ни слова о фининспекторе, домоуправлении, милиции и других будничных «цурес», которые не кончаются никогда. Те, кто разбираются в «черных точечках», усаживались на длинную лавку у деревянного стола в зале и открывали страницу Геморы. Остальные терпеливо ждали, пока подойдет время и Шмилик облачится в пожелтевший от времени талес с пышными кистями. Вот он выходит из спальни, разворачивает широкое полотнище с черными продольными полосами, шепчет благословения и закутывается в него с головой. В углу из-за шкафа на него смотрят две пары любопытных глаз. Это Златка с Кларкой, смешливые непоседы. Улизнули из кухни и подглядывают. Шмилик их уже давно приметил, но виду не подает. Он скидывает талес с головы за спину и подходит к окну, за которым уже темнеет. В зал входит Ханна, жена Шмилика, ставит на буфет массивный серебряный подсвечник, поправляет на голове платок и зажигает свечи. Затем она прикрывает ладонью глаза и бормочет благословение. Шмилик еще какое-то время стоит у окна, потом неторопливо подходит к небольшой конторке, раскрывает лежащий на ней обтрепавшийся "кольбойник" и оборачивается назад. Набившиеся в квартиру евреи уже готовы. Часть из них разместились на лавке, часть на стульях, кто-то стоит вдоль стен и у дверей.
Так и было из году в год, но на этот раз в доме Шмилика собралось совсем мало народу. Вчера на вечернюю молитву в честь Рош-а-Шана еле-еле набрался миньян, в основном старики. Те, кто помоложе, почти все в армии или едут сейчас в длиннющих эшелонах куда-то на восток, в эвакуацию. Там, среди них, и Люба со своими, со Златкой и Лейбкой, и Евка с маленьким Петей, и Срулик, и многие другие. А вот красавица Шурка не пожелала ехать, решила остаться с родителями в опустевшей киевской квартире. Даст Бог, сказала, хуже не будет. Шмилик тоже колебался, ехать-не ехать, и пока он взвешивал все за и против, вдруг выяснилось, что мосты через Днепр уже взорваны.
Евреи стоят у входа в подъезд. Они не сняли талесов после утренней молитвы и поэтому выглядят очень торжественно. Вчера открылась книга на небесах, и Всевышний приготовился сделать запись на новый год. Каким-то он будет? Вряд ли евреев ждет сладкая жизнь. Ведь они, как всегда, как и тысячу лет назад, злословили, предавали, наговаривали, обманывали, клеветали. Конечно, это не единственное, чем они занимались в ушедшем году. Было много и хорошего. Было милосердие и помощь бедным, любовь и верность, честность и страх божий... Но хорошее быстро забывается, а плохое остается. Единственная надежда, что там, на небесах, ведется честная бухгалтерия, и все будет подсчитано по справедливости. Впереди – Грозные дни и есть еще надежда, что окончательная запись будет не так строга. Праведнику и грешнику - по делам их.
Шмилик спускается вниз, строгий в своем белом облачении. Евреи замолкают и так, в молчании, медленно движутся за ним. Они проходят по обезлюдевшим улицам, усыпанным разноцветными сентябрьскими листьями. Непривычная тишина, без визга трамваев на поворотах и гомона толпы, пугает сильнее, чем грохот взрывов два дня назад. Красная Армия отступила, почти не воспользовавшись длинными траншеями, вырытыми горожанами на подступах к городу. Теперь все попрятались по домам, и только из-за сдвинутых занавесок нет-нет да покажутся любопытные глаза. На углу евреи натыкаются на немецкий патруль. Солдаты презрительно смотрят на них и на их одежды, но ничего не говорят. Опустив глаза, евреи торопливо семенят мимо них, и только Шмилик, по рассеянности, не обращает на немцев никакого внимания. Он пристально глядит вдаль, как будто видит там что-то очень важное.
В городском парке культуры и отдыха ни души. Никому не нужные стоят карусели. Полуоборванное объявление приглашает на эстрадный концерт с участием музыкантов из оркестра Государственного радио. Кучка евреев подходит к краю высокого обрыва, огороженного каменным парапетом. Далеко внизу несет свои воды величавый Днепр. Шмилик достает старый махзор и тихо начинает читать. Собравшиеся раскачиваются в такт его словам в согласии и одобрении. «И брось в пучины моря грехи их», говорит Шмилик, и евреи выворачивают карманы и трясут кистями талесов. "И все грехи народа Твоего, дома Израилева, брось..." У кого-то падает из заднего кармана брюк неоплаченная квитанция из жилотдела и медленно кружится в воздухе. А больше ничего нет, как евреи не стараются. Что еще им вытряхнуть с этого высокого обрыва вниз, в пучины вод? Разве что самих себя? "Даруй правду Яакову и милосердие Аврааму, как поклялся Ты нашим праотцам в давние времена..." Одинокая квитанция исчезает в волнах реки, не нарушив её спокойствия. Река блестит, как зеркало, и будь она ближе, каждый увидел бы в ней свое лицо. Шмилик вглядывается в волны. Много-много воды в Днепре и кажется, что доходит она до самой души.

Labels: , , ,

Tuesday, December 11, 2007

Шалом Аш: Человек из Назарета (2) שלום אש: דער מאן פון נצרת


перевод с идиша:
Берл Кедем


Глава 13.
Мириам из Мигдала и её масла


Она не все время была захвачена своими религиозными умопомрачениями, эта Мириам из Мигдала. Когда она освобождалась от них, тогда в её доме проводились самые интересные вечеринки в Иерусалиме. Все, кто только имел имя в городе, сходились в её доме.
Здесь мы, римляне, встречались с просвещенными евреями и могли свободно обмениваться мнениями. Нас всех объединяла эта потрясающая женщина; мы подпали под чары её коричнево окрашенной кожи, которая перламутром сияла между краями её накидок. Её точеное тело таило все тайны любви, которыми оно было напитано… Её гордая высокая шея, её большие черные глаза – о, как она всех нас, евреев и язычников, держала в плену чар, которые создавали милости её тела вместе с рафинированной парфюмерией. Для каждого своего настроения она использовала отдельный вид пахучего масла, помогавший создавать именно ту атмосферу, в которой она желала находиться. Она могла играть своими ароматами, как змея цветами своей чешуи. Когда она была грустна или серьезна, когда она впадала в религиозную меланхолию, её тело издавало глубокое пахучее дыхание, смесь гелиотропа с ирисами, обволакивавшее твое настроение ночными тенями и вгонявшее тебя в глубочайшую грусть. Когда она хотела ввести тебя в смиренное возвышенное состояние, ей нужно было лишь использовать масло, издававшее запах невинных, освежающих фиалок, вперемежку с майскими колокольчиками. Это напоминало тебе весенний дождь. А когда она хотела тебя околдовать и вдохнуть в тебя эфир страсти, который должен был пронизать поры твоей кожи, усыпить твою волю и подчинить её устремлениям, тогда из её накидок, её густых кос исходил зрелый, сладкий вкус роз, с острым беспокойным запахом, которому никто не мог подобрать название. Этот вкус она получила из таинственного корня кактуса, который она пересадила из аравийской пустыни; запах, опьянявший тебя – с кинамоном и ноготками – как крепкий напиток.
Для этой цели у неё была в одной из комнат целая коллекция духов, содержащихся в диковинных бутылочках и флаконах перламутровых цветов, из благородного финикийского, сверкающего радужными лучами стекла, украшенных кувшинчиками, менорами и гроздьями винограда; другие представляли собой пузырьки с длинными тонкими шейками, выпускавшие только по одной капельке. Самые дорогие парфюмерные масла она хранила в обычных земляных и глиняных кувшинчиках, поскольку благородный материал заставляет испаряться и плохо влияет на естественный запах масел. Еще у неё была целая коллекция флаконов, выдутых из драгоценных камней, туркусов, смарагдов, которые она носила на золотых шнурках на шее. В минуты милости она умащивала своего избранника дорогим содержимым дорогостоящих флаконов.
У них, у евреев, было весьма развито обоняние, они могли почувствовать свои любимые ароматы через запертые стены и ворота. Каждая семья обладала своими собственными маслами, по которым они друг друга узнавали и которые переходили от отца к сыну как самое дорогое наследственное сокровище. У них были специалисты, которые умели выжимать благовония, смешивать их; не только для храмовой службы развили они это искусство, но и для собственных нужд. «Ювелиры-выжимальщики», как они называли изготовителей масел, - это было у них одной из самых благородных и высокооплачиваемых профессий. О выжимании масел у них даже ходила поговорка: «Масла любят голос ступки». Днями и неделями они этим занимались. Я лично был знаком с такими маслоделами. С одним из них у нас даже была очень интересная встреча, кстати, в доме Мириам из Мигдала. Об этом я тебе хочу рассказать.
Однажды мы сидели на банкете в зале ароматов у Мириам из Мигдала, собралась большая компания. Она давала банкет в честь богатого вавилонского поклонника, члена большой знатной семьи, принца, который время от времени наезжал в Иерусалим для жертвоприношения еврейскому богу. Для них, иерусалимцев, было важно хорошо принять знатного и богатого принца, и поэтому в его честь собрались у Мириам из Мигдала все её поклонники. Там были оба сына Ханана, шурины первосвященника; там был и командир аскалонцев, и несколько богатых молодых людей из Иерусалима, среди них сын богатого Накдимона, тоже влюбленный в Мириам из Мигдала. Женщин было мало, Мириам из Мигдала не любила женского общества, кроме маленькой красавицы Авишелег, которая стала закадычной подругой Мириам, и еще парочки молодых девушек. Она любила видеть вокруг себя молодежь, и из-за этого она не наполняла свой дом греческими и египетскими музыкантами, которых было модно держать в каждом достойном иерусалимском доме, поскольку греческие музыканты и певцы и египетские флейтисты, которые прибыли добровольно в Иерусалим, чтобы заработать на хлеб, или которых купили на рынках рабов в Тире или Аскалонии, уже потеряли свою первую молодость и обладали блестящими, широкими как луна лысинами на головах - вместо юных страстных тел, - так что их очарование прежних лет уже ушло… Для своей домашней музыки она держала молодых левитов из бедных семейств, которые не имели возможности быть принятыми на храмовую службу и которые прошли школу флейтистов, организованную для детей-левитов при их Храме. Они получили традиционное образование и прошли строгую школу, и были бесполезны для иных целей, кроме их музыки. Но в личных танцах её всегда сопровождала маленькая Фи-а, её любимая египетская флейтистка.
Гости пришли в очень богатых одеждах в честь принца, один другого хотел перещеголять своими украшениями, жемчужинами и другими драгоценными камнями, которые таинственно поблескивали в фалдах их вытканных из шелка хитонов, одетых к банкету. Вавилонский принц пришел в своих богатых драгоценностях, в шапкообразной диадеме, блещущей дорогими каменьями. Однако наше внимание было захвачено вавилонским тонкотканным хитоном, который он носил застегнутым по самую шею, с окантовкой из жемчужин, пришитых как пуговицы. Дети священников не отставали, поверх своих полосатых хитонов они одели тканные серебром накидки. Сын богача, которому ранг простого израильтянина не позволял носить плаща, вытканного из серебряных нитей (это была одежда только для происходивших из правящего дома, поскольку серебряное сияние означало сияние божьего ангела), хотел всех перещеголять необычайно редкими кольцами, которые он носил на своих длинных пальцах; вделанные камни были черными как ночь, голубыми как небо, и сверкали как большая роскошная цепь, которую он носил на шее. Он захватил дом своими цветами, и мы все видели в этом дурной вкус, желание нувориша произвести на нас впечатление своим богатством. Мы, римляне, пришли в наших центурионских, украшенных медалями панцирях, в которых мы продержались в официальной части банкета. Позже, когда Мириам из Мигдала танцевала для нас и общество потеряло свою чопорность и натянутость, принц снял диадему с головы, дети священников – свои серебряные накидки, - и мы тоже позволили слугам раскрыть наши панцири, скинули тоги и остались в туниках. В доме Мириам из Мигдала было жарко от теплого накаленного запаха, которым курительные чаши наполнили помещение.
В танце её, как обычно, сопровождала маленькая Фи-а. Фи-а обладала чудесным, как спелый миндаль, ртом, выделявшимся на её круглом лице созревшей виноградиной; с помощью операции был удлинен разрез её глаз; её угольно-черные волосы десятками маленьких переплетенных локончиков свешивались с округло спадающих плеч. Между её локонами сверкали различные орнаменты, и широкий белый гребень из слоновой кости был вставлен в её волосы; свежий цветок лотоса свисал с её лба. Её шея была сильно развита вплоть до ключиц; её непропорционально длинные предплечья, как и голые ноги, были обвешаны большим количеством колец с орнаментами. Легкое черное тюлевое покрывало, украшенное цветком лотоса, охватывало её хорошо развитое тело; оно как сквозь сито пропускало контуры её хорошо сформированных бедер и развитых грудей. Склонившись на одно колено, она играла на вытянутой ручной арфе своими пальцами с желтыми лакированными ногтями чужеземный мотив. И под эти смиренные тона, издаваемые арфой, перед нами вышла Мириам из Мигдала, окруженная облаком курящихся снадобий, которые молодые левиты вынесли перед ней на курительных чашах. Сначала ничего не было видно. Позже, когда облако снадобий рассеялось, перед нами открылся её образ. Но что за образ! Все её тело было окутано, как покрывалом, её длинными пламенно-рыжими волосами, которые были так искусно переплетены, что казалось, будто она одета в пламенеющую красную тунику. Благородное переплетение её волос позволяло тускло просвечиваться её телу. Вот она на минуту обнажила тяжесть её рвущейся вверх груди, потом полную спину, крепкий затылок, вибрирующий чувственный позвоночник – и тут же закутала. На её высокой как башня шее висел, как обычно, на золотой цепи египетский флакон из драгоценного камня, источавший из себя ароматный вкус. Вьющиеся волосы на её голове были охвачены венком свежих листьев оливы, среди которых тускло поблескивал неизвестный драгоценный камень. Её глаза были накрашены черным и искусно удлинены при помощи косметики и мастерства её сирийского парикмахера. И вот так она своими украшенными кольцами босыми ногами вытанцовывала чувственный экзотический танец под музыку арфистки и молодых левитов – воскурителей снадобий, которые коленопреклоненно подпевали арфе.
Как мне объяснили позже, это был у евреев национальный танец, через который женщины выражают свою любовную жажду желанному мужчине. Танец инсценировал их народную любовную песню, которая была очень популярна и которая доносилась изо всех садов. Это очень старинная песня, её приписывают их великому царю Соломону. Вот она протянула руки к своему возлюбленному с жаждущими, тоскующими глазами, вот она в самой себе спряталась, как голубь под своими крыльями, между собственными плечами, будто хотела от кого-то защититься. Все её тело дрожало, она склонялась в болезненном экстазе, будто сама опьяненная ритмом мотива, который наигрывали арфа и певцы. В своих ритмичных движениях она совсем забыла о нашем существовании. Ей было все равно, здесь ли мы. Она открывала грудь, спину, плечи в своем бурном кружении. Её рот был похож на губку, стремящуюся проглотить себя в поцелуе. Она сама себя обнимала, сама со своим телом вела любовную игру. Когда она вдруг начинала подпевать слова народной песни и через мимику и движения увеличивала свой экстаз в облаке опьяняющих ароматов и запахов, которые испускали её волосы, все мы оказывались подхваченными и объединенными одним жаждущим желанием, как будто её духи и движения сплавляли нашу кровь в единое целое. Я посмотрел на своего соседа, лежащего рядом в шезлонге, и увидел сына первосвященника Ханана, как дрожат его губы, как его длинный острый нос бледнеет, а глаза наполовину закрываются. Я посмотрел на вавилонского принца и увидел, как его лихорадит из-за горячего темперамента, как его смуглое лицо становится еще тоньше. Он прикрыл глаза, его руки сжались в кулаки, он прижимал розу к своему лбу, как будто хотел ею охладиться. Я посмотрел на командира аскалонцев, который стоял, облокотившись на колонну сумрачного зала, он был бледен как остальные, только глаза его, горящие и влажные, будто купающиеся в собственных слезах, были широко раскрыты. Я посмотрел на остальных, на сына богатого иерусалимца, как он пытается сконцентрироваться, уставившись на черный камень в своем кольце, будто желая забыться в его сиянии.
Внезапно что-то произошло, и мы все были выдернуты из нашего вязкого летаргического сна: через открытую залу, через цепь слуг прорвался человек. По его ощупывающим движениям было сразу видно, что он слеп; тонкий и бледный как засушенное растение, он вываливался из прорванного рубища, которое было на нем. Однако его мертвенно слепое лицо излучало пылающее пламя, его тонкие кости были как отшлифованные, и своими острыми плечами он вырывался из рук дюжины слуг, поймавших его. Он вытягивает из потасовки свое птичье лицо с клочьями черной бороды и выкрикивает или поет – с протянутыми к Мириам руками, - строки из народной песни, доносимые её ароматами: «Лерэах шеманайх а-товим…» – за запахом твоих добрых масел.
Мы были потрясены, мы не понимали, что происходит. Мириам перестала танцевать, кивнула своему мажордому, который ей что-то объяснял.
И, представь себе, вместо того, чтобы велеть выбросить слепого оборванного нищего или раскричаться от гнева за то, что ей перебили её танец, она рассмеялась громким радостным смехом, граничащим со спазмами, и велела своим слугам отвести слепого нищего, помыть его, умастить маслами, обернуть его в покрывало из лучшего финикийского полотна и вернуть в банкетный зал.
А к нам она обратилась со своим спазмом-смехом и объяснила, что это Бар-Талми, слепой маслодел, лучший во всем Иерусалиме. «Он почувствовал через стены мои духи, и это его привело в дикое состояние. Он всегда становится диким, когда запах масла доходит до него, и он рвется в дом. Вы же не будете против, если этот несчастный займет место среди вас! Бог застил свет его глаз и за это раскрыл его обоняние».
И, представь себе, она его после мытья и умащивания ввела к нам и уложила в шезлонг, который она велела принести для него, поставила перед ним спелые фрукты и изысканные напитки. Но он не ел и не пил, он свое большое лицо спрятал в ладонях, тяжело дышал и все говорил сам с собой строчками из любимой народной песни.
И не только это, она перед слепым снова исполнила свой танец, и поскольку он не мог видеть её гибкие движения, она давала ему почувствовать всякий раз другой запах духов, которые источали её волосы и покрывала. Они были бесчисленны и остры, как насыщенные краски. Можно было ясно увидеть в каждом аромате цвет того или иного цветка или корешка, из которого он был извлечен. И каждый раз, когда её покрывала выдавали из себя другой запах, слепой разражался восторженными криками радости. Он целовал воздух, он хватал своими руками ароматы, как будто это были бальзамы, и оглаживал ими свое тело, большое лицо, закрытые глаза и твердил строчки из песни: «Кто утешал меня как ты, скромница моя, ты, избранница сердца моего; твои масла питают сердце мое как хороший яблочный вкус, они лечат мои раны как хороший бальзам, они тушат обиды оскорбленного и утешают измученного. Смотри, они протягивают ко мне твои мягкие чувственные руки и гладят меня, как мать свое единственное дитя! Пой мне, возлюбленная моя, пой мне своими ароматами. Вот ведут они меня в сад матери моей, как когда я еще был маленьким ребенком и глаза мои еще радовались виду светлого солнца. Вот чувствую я свежий крокус, что расцвел в нашем саду, а вот вижу я скромные голубые цветочки ясмина – так скромны вы и так чарующи, так малы и такой запах издаете вы из себя. Вот холодит меня ветер с поля и леса в жаркий день, запах майских колокольчиков омывает меня прохладной росой, выпадающей на утреннюю розу; проникает сквозь кожу мою мед роз. Ой, не гони на меня бурю жестокого ириса, не пугай меня ночью черной розы, облагораживай меня запахом фиалок, напитывай сердце мое источающей мед миррой. О, пой мне, красавица моя невеста, песню твоих масел…» – и он начал с диким восторгом повторять цитаты, которые мы не понимали…
А она, Мириам из Мигдала, не переставала им заниматься; кажется, она вовсе забыла о нас, совсем на нас не глядела, здесь ли мы в банкетном зале или нет. Она вертелась перед слепым в диком кружении, и из её волос изливался на него один аромат за другим. И всякий раз, когда до него доходил запах какого-то масла, казалось, что в его глаза возвращается свет и они видят сияющий день, свет во тьме. Слышался его экстатический выкрик, его искаженный рот пил её дыхание и одновременно издавал радостные звуки, так что нам стала невыносима эта игра.
Я видел, как знатный вавилонский принц дергается, как в конвульсиях, в своем шезлонге, поднимается и вновь опускается. У молодого Ханана нос стал еще бледнее и острее, острым клювом заслонив его губы. Его глаза тоже стали острее и пламеннее. Создавалось ощущение, что он вот-вот сорвется со своего ложа и подойдет к чужому, наглому слепому бродяге, чтобы разодрать его острыми ногтями. То же самое происходило с сыном богача и с аскалонским командиром – можно было услышать громкий стук его сердца из ревности и гнева; то же самое происходило со всеми нами. Но она защищала слепого своим танцующим телом. Кусая губы от гнева, мы один за другим покинули банкетный зал. Первым был вавилонский принц, который дико схватил свою спадающую диадему и накидку и нетерпеливо призвал слугу. Однако Мириам даже не оглянулась на него, а также на детей первосвященника и на других. Она просто-напросто просила нас покинуть зал при помощи своих нетерпеливых движений и своего взволнованного, кричащего дикого танца. Мы оставили её наедине со слепым, взвинченным, поюще-кричащим мужчиной.
Наутро, когда мне случилось пройти через двор язычников, я наткнулся на неё, в сопровождении служанки, у лавки, где продавали жертвенных голубей. Она была полностью окутана шалями и платками, как весталка. Я остановился, поджидая, когда она закончит покупку, тянувшуюся долго, пока она себе не подыскала подходящую пару голубей. Увидев меня, она шалью прикрыла голубовато-серые мерцающие головки голубей, которых она держала и с огромной любовью прижимала к груди, будто опасаясь, что я оскверню её жертву своим взглядом. Я приблизился к ней и что-то сказал о вчерашнем. Но она не дала мне договорить, сделав мне знак рукой, и отошла. Я еще проводил её взглядом до входа в женский двор. У входа в ворота из коринфской бронзы, ведущие в женский двор, она позволила своей служанке сменить себе верхнюю шаль, явно боясь, что я осквернил её шаль своими словами. Она глубже укутала лицо в шаль, которой она закрывала головки голубей. С благоухающей веточкой благовоний в руке она мелкими поющими шагами исчезла под стеной женского двора…

Labels: , ,