Сказка Шмиля
Эту старую подкову, что висит у нас на стене, я купил за десять гривен у длинноусого старика в Каменец-Подольске. Он стоял у края старинной мощёной дороги, ведущей в знаменитую крепость, и предлагал прохожим свой живописный товар. Там была маленькая деревянная булава - гордость внуков Хмельницкого, соломенный «оберег», защищающий хозяев дома от всякого зла, шелковые шаровары – по последней моде Запорожской Сечи, старые седла, уздечки, кнуты и много другого лошадиного добра, среди которого я углядел ржавую, кривую подкову. Мне показалось, что она могла бы быть ровесницей моего деда, который родился в этом западноукраинском городке и, может, одновременно с ней бегал по камням здешних улиц.
Дед мой Шмиль мало что рассказывал о своем детстве. Застенчиво улыбаясь и приглаживая седой ёжик волос, он лишь изредка делился скупыми фактами, и нам, его внукам, приходилось напрягать всю свою фантазию, чтобы составить какую-то картину. Вот он бойко ковыляет на неверных ножках по широкой мостовой, окруженной роскошными трех- а то и четырехэтажными зданиями – с витиеватыми портиками, узорными карнизами и стрельчатыми окнами. Справа от него длинным рядом тянутся монастырские кельи, отданные под казармы, слева простирается необъятная ратушная площадь. Вчера прошел дождь, и мостовая блестит как умытое детское личико. За спиной гулко бьет колокол, Шмиль оборачивается и на фоне вздымающегося ввысь серого костёла видит бегущую за ним маму. Ривка широко раскрыла руки в надежде поймать Шмиля, но тот с хохотом уворачивается и целеустремленно продолжает двигаться вперед, не забывая при этом наступать маленькими ножками точно между черточками. Кто наступит на черточку – пропадет. Шмилю эта задача дается легко, будто бы отшлифованные камни мостовой сами подставляют ему свои выпуклые спины.
Шмиль немного волнуется, не поймает ли его мама раньше, чем он добежит до поворота. Там, за поворотом, его ждёт огромный, чудесный мир. Он открыл его совсем недавно, и теперь постоянно о нем думает. Сзади слышны мамины шаги, она уже близко, но Шмиль знает, что на этот раз он – первый. Еще несколько мгновений, и перед ним раскрывается его личная, ну и немного мамина, сказка. Шмиль замирает в немом восторге.
Серая лента дороги уходит круто вниз и превращается в каменный мост, соединяющий город с крепостью. Вон она стоит, эта крепость, как на ладони, в обрамлении зубчатых стен с бойницами и сторожевых башен. Шмиль заворожено протягивает ладошку и пробует захватить всю крепость, вместе с её стенами, с мостом, с ярко голубым утренним небом, с малюсенькими домиками на той стороне Каменки, с неровными зелеными квадратами полей и далеким лесом на горизонте. Шмиль сжимает кулачок, но в нем ничего не остается. Он снова раскрывает ладонь, и на неё ложится теплая мамина рука, и так, рука об руку, они долго стоят вдвоем.
Вечером Шмиль торопится взахлеб все-все рассказать отцу, но тот, кажется, не может разобрать слов. Он сидит усталый, озабоченный, и лишь время от времени ласково гладит Шмиля по голове. Мама танцует по комнате, между печкой, столом и буфетом, вполголоса напевая: "...амол из гевен а мейлех, дэр мейлех от ге'ат а малке..."[1] Она выкладывает на гладкую деревянную поверхность стола тяжелые серебряные ложки для мясного. Шмиль знает, что эти ложки – бабушкин подарок, и не решается ими играть. Мама открывает заслонку, достает из печи дымящийся чугунок, и по комнате разносится головокружительный запах. Перед Шмилем стоит его тарелка, на которую мама выкладывает три рассыпчатых желтоватых картофелины и кусочек мяса. Шмиль любит, чтобы картофелины оставались целыми и не распадались, пока он их не начнет есть. Мама еще раз зачерпывает поварешкой в чугунке, и на картошку с мясом льется золотистое тягучее варево.
Шмилю ужасно хочется макнуть палец в эту золотую кашу, но он терпеливо ждет, пока отец сходит к висящему на стене рукомойнику, наполнит до краев водой медную чашку и плеснет из неё на каждую руку по очереди. Потом отец тщательно вытирается расшитым рушником, тихонько произнося благословение, в котором Шмиль различает лишь одно протяжное слово, «ядо-о-им». Он уже знает, что это обозначает «руки», и он уверен, что это не просто чьи-то руки, а руки его отца, ласково гладящие его по волосам – с обожженной безволосой кожей, с длинными, утолщенными в суставах пальцами, с коротко остриженными ногтями и черным ободком копоти под ними, не исчезающим даже после бани.
Отец медленно садится во главе стола, берет в руки цельную краюху хлеба, произносит «амойци», разламывает хлеб на большие пористые куски и щедро посыпает их крупной солью. Мгновение он задумчиво глядит на хлеб, надкусывает его, а потом, все так же не торопясь, подкидывает куски к тарелкам мамы и Шмиля.
Шмилю хочется выхватить свою краюшку из отцовской руки, но он сидит смирно, потому что это только кажется, что хлеб раздает отец, на самом же деле его делит среди всех людей Койдеш Берихе, который живет на небе. Шмиль представляет себе Койдеш Берихе в виде огромной черной «берихи» - медведицы. Вот она неповоротливо копается на облаке, достает откуда-то каравай хлеба и начинает бросать куски сверху на землю. У неё блестящие черные глаза и обожженные руки отца. Самый лакомый кусочек, горбушку, «бериха» кидает ему, Шмилю. Он впивается в него своими остренькими молочными зубками и сразу же спешит откусить от бока горячей картофелины. Картофелина сначала не дается в руки, но вдруг разваливается на несколько разных размеров лепестков. Шмилю весело, сегодня хороший день. Он вспоминает свою чудесную крепость и заговорщицки поглядывает на маму.
Мама уголком рта улыбается Шмилю в ответ и продолжает что-то взволнованно рассказывать отцу. Тот сидит нахмурившись, наклонив голову к тарелке.
- В Проскурове уже громили. Поставили оркестр играть марш и айда резать, а стрелять не стреляли, чтоб пули почём зря не тратить, - говорит мама непонятные вещи. - Говорят, Петлюра призывал своих гайдамаков не трогать евреев, но они его не слушают.
- Не верю я в эти сказки про Петлюру. Лучше б уж немцы тут оставались… - отец мотнул головой, все так же продолжая глядеть в тарелку.
- Слушай, Йосеф, а может закрыть покрепче кузницу, дом и – в Хотин, к Бейлке? Не навсегда, на время. Там румыны, худого не сделают. Все б отдала сейчас, чтоб время назад и – в Америку, вместе с Бергами. Как они там?
- Они там, а мы – здесь. Думаешь, Ривкелэ, румыны меньше трейф, чем эти, жовто-блакитники?
Отец вытянул вперед свои «ядо-о-им» и сжал их в кулаки. Шмиль всё еще боролся со своими картофелинами. В эту минуту до них донесся высокий женский визг. Послышались выстрелы, и почти сразу же в их дверь зло затарабанили ногами. Отец вскочил из-за стола, кинулся к печке и схватил прислоненную к её теплому кафельному боку короткую стальную кочергу. Мама метнулась к Шмилю, подняла его на руки и крепко прижала к себе. Со стороны двери послышался мощный удар, будто кто-то прыгнул на неё ногами вперед. Дверь распахнулась, с треском ударившись о стену, и в комнату ворвался косматый длинноусый мужик с саблей в руке. Увидев стоящего прямо перед ним отца с кочергой, он разъяренно выкатил глаза и наотмашь рубанул сверху вниз. Его сабля описала огромную сверкающую дугу, разрубив мир пополам и достигнув на излете самого Шмиля. Последнее, что тот увидел, были разжавшиеся «ядо-о-им» отца, из которых выпала кочерга и со звоном грохнулась об пол.
Невыносимая боль в ноге заставила Шмиля издать громкий вопль, слившийся с душераздирающим криком мамы, и крепко зажмурить глаза. На миг перед ним возникли, как на картине маслом, влажные камни мостовой, плывущая в воздухе сказочная крепость и сидящая на облаке огромная «бериха» с добрыми глазами. Картина эта была немилосердно рассечена наискосок сверкающей дугой, которая все ширилась, заполняясь изнутри чем-то красным. Где-то далеко прозвучал и затих стук подков по мостовой.
Шмиль попытался свести воедино рваные края картины, но не смог. И лишь семь десятков лет спустя, когда жизнь его подошла к концу и он, истощенный долгой изматывающей болезнью, лежал на кровати в своей маленькой двухкомнатной квартире на Шолом-Алейхема 47, он вдруг краем глаза разглядел ажурную башенку Каменецкой крепости. Рядом с башенкой время от времени появлялись в полумраке лица его детей и внуков и полные слез глаза Малки, его Малочки. Шмиль ужасно обрадовался этой башенке, как старой знакомой, и всё порывался рассказать им об этом, но не мог решить с чего начать, ведь они почти ничего не знают – ни про крепость, ни про отца с мамой, ни про «бериху»...
Но как же он мог забыть, ведь он тогда все унес в своей ладони! Шмиль вытащил из-под одеяла высохшую ладонь, которой он машинально растирал старый шрам на ноге, широко раскрыл её и замер в ожидании...
Офарим18.11.2004
Дед мой Шмиль мало что рассказывал о своем детстве. Застенчиво улыбаясь и приглаживая седой ёжик волос, он лишь изредка делился скупыми фактами, и нам, его внукам, приходилось напрягать всю свою фантазию, чтобы составить какую-то картину. Вот он бойко ковыляет на неверных ножках по широкой мостовой, окруженной роскошными трех- а то и четырехэтажными зданиями – с витиеватыми портиками, узорными карнизами и стрельчатыми окнами. Справа от него длинным рядом тянутся монастырские кельи, отданные под казармы, слева простирается необъятная ратушная площадь. Вчера прошел дождь, и мостовая блестит как умытое детское личико. За спиной гулко бьет колокол, Шмиль оборачивается и на фоне вздымающегося ввысь серого костёла видит бегущую за ним маму. Ривка широко раскрыла руки в надежде поймать Шмиля, но тот с хохотом уворачивается и целеустремленно продолжает двигаться вперед, не забывая при этом наступать маленькими ножками точно между черточками. Кто наступит на черточку – пропадет. Шмилю эта задача дается легко, будто бы отшлифованные камни мостовой сами подставляют ему свои выпуклые спины.
Шмиль немного волнуется, не поймает ли его мама раньше, чем он добежит до поворота. Там, за поворотом, его ждёт огромный, чудесный мир. Он открыл его совсем недавно, и теперь постоянно о нем думает. Сзади слышны мамины шаги, она уже близко, но Шмиль знает, что на этот раз он – первый. Еще несколько мгновений, и перед ним раскрывается его личная, ну и немного мамина, сказка. Шмиль замирает в немом восторге.
Серая лента дороги уходит круто вниз и превращается в каменный мост, соединяющий город с крепостью. Вон она стоит, эта крепость, как на ладони, в обрамлении зубчатых стен с бойницами и сторожевых башен. Шмиль заворожено протягивает ладошку и пробует захватить всю крепость, вместе с её стенами, с мостом, с ярко голубым утренним небом, с малюсенькими домиками на той стороне Каменки, с неровными зелеными квадратами полей и далеким лесом на горизонте. Шмиль сжимает кулачок, но в нем ничего не остается. Он снова раскрывает ладонь, и на неё ложится теплая мамина рука, и так, рука об руку, они долго стоят вдвоем.
Вечером Шмиль торопится взахлеб все-все рассказать отцу, но тот, кажется, не может разобрать слов. Он сидит усталый, озабоченный, и лишь время от времени ласково гладит Шмиля по голове. Мама танцует по комнате, между печкой, столом и буфетом, вполголоса напевая: "...амол из гевен а мейлех, дэр мейлех от ге'ат а малке..."[1] Она выкладывает на гладкую деревянную поверхность стола тяжелые серебряные ложки для мясного. Шмиль знает, что эти ложки – бабушкин подарок, и не решается ими играть. Мама открывает заслонку, достает из печи дымящийся чугунок, и по комнате разносится головокружительный запах. Перед Шмилем стоит его тарелка, на которую мама выкладывает три рассыпчатых желтоватых картофелины и кусочек мяса. Шмиль любит, чтобы картофелины оставались целыми и не распадались, пока он их не начнет есть. Мама еще раз зачерпывает поварешкой в чугунке, и на картошку с мясом льется золотистое тягучее варево.
Шмилю ужасно хочется макнуть палец в эту золотую кашу, но он терпеливо ждет, пока отец сходит к висящему на стене рукомойнику, наполнит до краев водой медную чашку и плеснет из неё на каждую руку по очереди. Потом отец тщательно вытирается расшитым рушником, тихонько произнося благословение, в котором Шмиль различает лишь одно протяжное слово, «ядо-о-им». Он уже знает, что это обозначает «руки», и он уверен, что это не просто чьи-то руки, а руки его отца, ласково гладящие его по волосам – с обожженной безволосой кожей, с длинными, утолщенными в суставах пальцами, с коротко остриженными ногтями и черным ободком копоти под ними, не исчезающим даже после бани.
Отец медленно садится во главе стола, берет в руки цельную краюху хлеба, произносит «амойци», разламывает хлеб на большие пористые куски и щедро посыпает их крупной солью. Мгновение он задумчиво глядит на хлеб, надкусывает его, а потом, все так же не торопясь, подкидывает куски к тарелкам мамы и Шмиля.
Шмилю хочется выхватить свою краюшку из отцовской руки, но он сидит смирно, потому что это только кажется, что хлеб раздает отец, на самом же деле его делит среди всех людей Койдеш Берихе, который живет на небе. Шмиль представляет себе Койдеш Берихе в виде огромной черной «берихи» - медведицы. Вот она неповоротливо копается на облаке, достает откуда-то каравай хлеба и начинает бросать куски сверху на землю. У неё блестящие черные глаза и обожженные руки отца. Самый лакомый кусочек, горбушку, «бериха» кидает ему, Шмилю. Он впивается в него своими остренькими молочными зубками и сразу же спешит откусить от бока горячей картофелины. Картофелина сначала не дается в руки, но вдруг разваливается на несколько разных размеров лепестков. Шмилю весело, сегодня хороший день. Он вспоминает свою чудесную крепость и заговорщицки поглядывает на маму.
Мама уголком рта улыбается Шмилю в ответ и продолжает что-то взволнованно рассказывать отцу. Тот сидит нахмурившись, наклонив голову к тарелке.
- В Проскурове уже громили. Поставили оркестр играть марш и айда резать, а стрелять не стреляли, чтоб пули почём зря не тратить, - говорит мама непонятные вещи. - Говорят, Петлюра призывал своих гайдамаков не трогать евреев, но они его не слушают.
- Не верю я в эти сказки про Петлюру. Лучше б уж немцы тут оставались… - отец мотнул головой, все так же продолжая глядеть в тарелку.
- Слушай, Йосеф, а может закрыть покрепче кузницу, дом и – в Хотин, к Бейлке? Не навсегда, на время. Там румыны, худого не сделают. Все б отдала сейчас, чтоб время назад и – в Америку, вместе с Бергами. Как они там?
- Они там, а мы – здесь. Думаешь, Ривкелэ, румыны меньше трейф, чем эти, жовто-блакитники?
Отец вытянул вперед свои «ядо-о-им» и сжал их в кулаки. Шмиль всё еще боролся со своими картофелинами. В эту минуту до них донесся высокий женский визг. Послышались выстрелы, и почти сразу же в их дверь зло затарабанили ногами. Отец вскочил из-за стола, кинулся к печке и схватил прислоненную к её теплому кафельному боку короткую стальную кочергу. Мама метнулась к Шмилю, подняла его на руки и крепко прижала к себе. Со стороны двери послышался мощный удар, будто кто-то прыгнул на неё ногами вперед. Дверь распахнулась, с треском ударившись о стену, и в комнату ворвался косматый длинноусый мужик с саблей в руке. Увидев стоящего прямо перед ним отца с кочергой, он разъяренно выкатил глаза и наотмашь рубанул сверху вниз. Его сабля описала огромную сверкающую дугу, разрубив мир пополам и достигнув на излете самого Шмиля. Последнее, что тот увидел, были разжавшиеся «ядо-о-им» отца, из которых выпала кочерга и со звоном грохнулась об пол.
Невыносимая боль в ноге заставила Шмиля издать громкий вопль, слившийся с душераздирающим криком мамы, и крепко зажмурить глаза. На миг перед ним возникли, как на картине маслом, влажные камни мостовой, плывущая в воздухе сказочная крепость и сидящая на облаке огромная «бериха» с добрыми глазами. Картина эта была немилосердно рассечена наискосок сверкающей дугой, которая все ширилась, заполняясь изнутри чем-то красным. Где-то далеко прозвучал и затих стук подков по мостовой.
Шмиль попытался свести воедино рваные края картины, но не смог. И лишь семь десятков лет спустя, когда жизнь его подошла к концу и он, истощенный долгой изматывающей болезнью, лежал на кровати в своей маленькой двухкомнатной квартире на Шолом-Алейхема 47, он вдруг краем глаза разглядел ажурную башенку Каменецкой крепости. Рядом с башенкой время от времени появлялись в полумраке лица его детей и внуков и полные слез глаза Малки, его Малочки. Шмиль ужасно обрадовался этой башенке, как старой знакомой, и всё порывался рассказать им об этом, но не мог решить с чего начать, ведь они почти ничего не знают – ни про крепость, ни про отца с мамой, ни про «бериху»...
Но как же он мог забыть, ведь он тогда все унес в своей ладони! Шмиль вытащил из-под одеяла высохшую ладонь, которой он машинально растирал старый шрам на ноге, широко раскрыл её и замер в ожидании...
Офарим18.11.2004
Labels: Kaments-Podolsk, Pogroms